Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня прогонят снова прочь
Их жены, матери и сестры:
Зачем со мной земная дочь?
Не плачу я от боли острой?
Поймите, нечему болеть:
Ведь вместо сердца уголь черный.
Закинул Бог на землю сеть, —
И я в ловитве чудотворной[773].
Отголоски пушкинского «Пророка», образы которого восходят к библейской Книге пророка Исайи, звучат еще в ряде произведений первой книги поэтессы «Скифские черепки», например в строках двух стихотворений из цикла «Немеркнущие крылья»: «Ты рассек мне грудь и вынул / Сердце — чашу налитую…»; «И вынули сердце, и не дали рая…»[774]
Поэтесса размышляет о путях своего божественного служения и примеряет на свою героиню образы монахини и аскета-пустынника. В ряде стихотворений героиня Кузьминой-Караваевой отождествляет себя с Невестой Христовой, отринувшей мирское супружество ради Небесного Жениха: «И тогда — невеста, мать, — / Встречу ночью Жениха»; «Мечтать не мне о мудром муже / И о пути земных невест; / Вот с каждым шагом путь мой уже, / И давит плечи черный крест»[775]. Ряд стихотворений «Руфи», особенно циклы «Обреченность» и «Искупитель», можно интерпретировать как развитие линии мистической любви к Христу, намеченной в «Скифских черепках». Монастырская образность (свечи, ладан, раки, святые мощи, колокольный звон, молебны, иконы, священные книги, ризы, вериги) пронизывает заключительный цикл сборника «Последние дни» и финальное стихотворение «Монах». Однако монашеское молитвенное уединение и оторванность от мира с его заботами, неустроенностью и людской болью категорически не устраивали как писательницу, так и ее героиню, и очарование богослужений за древними стенами обители быстро развеивается. Но и отшельничество как более древняя и стихийная форма религиозного поиска («Ухожу я в пустыню, далече, / Без питья, и одежды, и пищи»[776]) ее не прельщает надолго.
Роль монахини, ставшая позднее жизненным выбором Кузьминой-Караваевой, подвергается в этом сборнике кардинальному переосмыслению. Итоги ее раздумий воплотятся как в реальной социально-благотворительной деятельности писательницы в 1930–1940-х годах, так и в художественном мире мистерии «Анна», изданной в 1939 году в Париже и повествующей о монахине-отступнице, покинувшей свою обитель ради служения отверженным и обездоленным.
«Руфь» является самой сложной из всех дореволюционных книг писательницы с точки зрения мотивно-образной системы и подводит определенный итог ее саморефлексии. С. М. Городецкий — единственный, кто откликнулся на сборник положительным отзывом, — назвал книгу нелегким чтением, отметив в ней отражение души современной женщины, уже вырвавшейся из оков традиционной семьи, но еще не нашедшей другого призвания и «заблудившейся в противоречиях между свободным чувством и лицемерным бытом»[777].
От сборника к сборнику в лирике поэтессы нарастает исповедальное настроение, а культурно-исторические проекции все больше утрачивают значимость. После революции Кузьмина-Караваева меняет разные виды деятельности и пробует себя в неожиданных ролях: она ведет общественную и административную работу в родной Анапе, несколько месяцев в период власти большевиков даже исполняет функции городского головы, содействует эсерам, оказывается в тюрьме и выходит на свободу. Потом писательница эмигрирует и обосновывается вместе с детьми и вторым мужем Д. Е. Скобцовым в Париже[778]. Она продолжает писать стихи, но долгое время не публикует их. Новая книга выходит через двадцать с лишним лет после предыдущего сборника, уже после того как ее автор становится в 1932 году православной монахиней в миру.
Сборник «Стихи» (1937) свободен от игры литературными масками, стилизации и модернистской мифопоэтики. Он пронизан библейской фразеологией, которая служит постоянному наведению мостов между днем нынешним и Священной историей и помогает высвечиванию общечеловеческих, неизменных с начала времен, конфликтов, грехов и страданий[779]. Эта книга — почти документальное свидетельство активной благотворительной деятельности принявшей постриг писательницы в городах Франции: в ней отразились ее неустанная забота о бедных и больных, картины нищеты, разврата, тяжелого труда, жалобы на усталость в минуты слабости, описание собственного нездоровья и раздумья о неизбежной смерти… Но также и надежда что-то изменить, возродить Божье присутствие в сердцах заблудших людей, увеличить количество добра на земле, которую она в отчаянии называет адом: «Только мир Твой богозданный — ад, / В язвах, в пьянстве, в нищете, в заботе»[780].
Лирическая героиня сборника как никогда близка автору — это монахиня-подвижница, посвятившая себя другим: нищим, пьяницам, сиротам. Образ монахини, возникший в ряде стихотворений «Руфи», с одной стороны, воплощается в жизнь, а с другой — полностью лишается привычного антуража. Ни икон, ни монастырских стен, ни красоты богослужений. Монастырем становится весь мир, окраины больших городов, где ведет свою деятельность мать Мария.
В поздних стихотворениях поэтессы практически исчезают какие-либо именования, связанные с женским гендером, и фемининность всячески нивелируется. Лирическая героиня именует себя «кирпич Бога», «непутевая голова», «непокорствующая голова», «бродяга», «слепых и нищих поводырь». Встречающееся самоопределение «мать» лишается интимно-семейного звучания и приобретает расширительное значение: защитница и кормилица для всех сирот на земле. По словам Т. В. Викторовой, в переломные 1930-е годы
ее поэзия действительно все больше отдаляется от «литературы» в общепринятом значении этого слова, т. е. от обособленной области творчества и поиска формы ‹…›. Эти стихи чем дальше, тем больше становятся жизнью, сливаясь с ее ритмами, высвечивают диаграмму ее сердца, как показывают наспех записанные строки в записных книжках ‹…› В каком-то смысле, — это поэзия вызова, каковым была ее жизнь, расшатывание всякого канона — эстетического и религиозного, но и ставшего каноничным собственного «портрета»[781].
Определенную двойственность самоощущения можно отметить и в последнем прижизненном сборнике: констатация собственной физической слабости, телесной немощи, усталости и болезней, свойственных уже немолодой женщине, сменяется подъемами духа и верой в безграничную любовь и помощь Христа. Антитеза «жизнь — смерть» пронизывает всю книгу «Стихи» и отражается даже в ее структуре: два основных раздела называются «О жизни» и «О смерти». На постоянном переключении регистров (от земли к небу, от отчаяния к смирению и радости) построено стихотворение «Жить в клопиной, нищенской каморке…»:
Жить в клопиной, нищенской каморке,
Что-то день грядущий принесет?
Нет, люблю я этот тихий гнет,
О, Христос, Твой грустный мир прогорклый.
‹…›
Все смешалось — радость и страданье,
Теснота и ширь, и верх и дно,
И над всем звенит, звенит одно
Ликованье[782].
Но двойственность самоощущения героини в «Стихах» не выливается в контрастные внешние проекции лирического «я» и снимается победой духа и веры над бытом и жизненными обстоятельствами. Именно чувство ликованья, рождаемое осознанием важности и праведности своего пути и мелочных ежедневных забот,