Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Образ библейской героини переосмысляется в заглавном, одноименном, стихотворении сборника — из бедной вдовы, обретающей заступника и покровителя, она становится защитницей и кормилицей всех обездоленных:
Собирала колосья в подол,
Шла по жнивью чужому босая;
Пролетала над избами сел
Журавлей вереница косая.
И ушла через синий туман
Далеко от равнины Вооза;
И идет средь неведомых стран,
Завернувшись в платок от мороза.
А журавль, уплывая на юг,
Никому, никому не расскажет,
Как от жатвы оставшийся тук
Руфь в снопы золотистые вяжет.
‹…›
А зимою, ступив чрез порог,
Бабы часто сквозь утренний холод
На снегу замечали, у ног,
Сноп колосьев несмолотых[764].
Образ Руфи и библейский хронотоп подвергаются очевидной русификации: избы, журавли, суровые зимы, платок, бабы — это реалии средней полосы России начала ХХ века. Уйдя «далеко от равнины Вооза», Руфь делит суровый крестьянский труд на северной земле с другими тружениками и одаривает подобранными колосками нуждающихся. Такой же опорой для обездоленных стремится стать и сама автор сборника. А. Н. Шустов полагает, что Руфь в данном стихотворении обретает черты нищенки, и «героиня Кузьминой-Караваевой предпочитает жить подаянием „на равнинах чужих деревень“…»[765]. На наш взгляд, в стихотворении не содержится материала для подобной интерпретации: «золотая охота» Руфи «на равнинах чужих деревень» заключается не в просьбах о подаянии, а в тайной помощи беднякам, которых она одаривает скромным даром в виде хлебных колосков. Однако образ нищенки также актуален для поэтессы в этом сборнике, поэтому мы снова наблюдаем двойственную, амбивалентную фемининность: просительница-дарительница, беззащитная заступница, нищенка-пророчица.
С отмеченной двойственностью связана еще одна метаморфоза: образ простой труженицы Руфи в авторской лирической интерпретации сливается с образом Богородицы, Небесной Заступницы, избравшей своим уделом Святую Русь. Не только как Матерь Бога, но и как защитницу всей русской земли и русского народа почитали Богородицу на Руси, что отражено, например, в «Сказании о Владимирской иконе Божьей Матери»[766]. Таким образом, ветхозаветная Руфь как бы раздваивается, и ее образ сополагается в лирике Кузьминой-Караваевой с двумя другими проекциями фемининности: земной (крестьянка) и небесной (Богоматерь-покровительница).
Аграрная образность сборника «Руфь» берет начало еще в сборнике «Дорога» и, несомненно, восходит к Библии. В стихотворениях книги большое значение имеют образы виноградника, виноградной лозы, сада, зерна и семени, мотивы пахоты, сева и жатвы, которые обретают как реальный, так и символический план. С одной стороны, это самый простой человеческий труд, который противопоставлен умозрительно-выморочной деятельности в холодном Петербурге. С другой стороны, в цикле «Преображенная земля» картины плодородной, возделанной земли и богатого урожая трактуются традиционно как образы земного рая и воспеваются как высшая награда человеку на земле:
И в даль идя крутой тропою горной,
Чтобы найти заросший древний рай,
На нивах хорошо рукой упорной
Жать зреющих колосьев урожай.
Читая в небе знак созвездий каждый
И внемля медленным свершеньем треб,
Мне хорошо земной томиться жаждой
И трудовой делить с земными хлеб[767].
«Жажда земли» в душе лирической героини постоянно борется с «жаждой неба». Земные дела и заботы отвлекают от пророческой миссии и религиозного служения, но ее помыслы неуклонно возвращаются к Богу, и она старается найти знаки божественного присутствия в нерадостных военных и предреволюционных буднях. В цикле «Последние дни» Кузьмина-Караваева пытается объединить земледельческие и богоискательские мотивы всей книги: хлеб и вино осмысляются в духе новозаветной христианской традиции как священная пища, как тело и плоть Христа. Они произведены людьми для того, чтобы, вкусив, познать Бога:
Рук мозолистых упорный труд
Будет ремеслом благословенным;
Эти нивы с трепетом священным
Хлеб с вином для Жертвы принесут.
И покажут путь к иным мирам
Сонмы ангелов в твоем жилище.
С верою приступим к Божьей пище,
К Духа голубиного дарам[768].
Светлые мотивы единения с миром сменяются в стихотворениях сборника грустными нотами одиночества и усталости от трудного земного пути, единственной опорой на котором становится Бог. Самоощущение героини вновь противоречиво: она пытается ухватиться за ценности возделывания земли, но одновременно ощущает тоску от осознания напрасности этого труда — нивы вытаптываются в военных сражениях (цикл «Война»), зерно не всходит, земля не родит, тяжелая работа кажется напрасной в преддверии второго пришествия Христа и Божьего суда:
Пусть накануне мы конца,
И путь мой — будний путь всегдашний,
И к небу мне поднять лица
Нельзя от этой черной пашни[769].
Одновременно с основным образом труженицы Руфи на страницах сборника возникают и другие важные для поэтессы проекции фемининности: образы пророчицы-вестницы, монахини и аскетической отшельницы. Лирическая героиня Кузьминой-Караваевой ощущает себя одной из вестниц, посланниц Бога на земле, понимающей тайные знаки грядущих перемен; ей снятся пророческие сны и даруются виденья как относительно собственной судьбы, так и судьбы всего мира: «Я жду таинственного зова, / который прозвучит для всех…»; «Ярки виденья; размерен мой шаг; / Сердцу грядущие чужды потери…»[770], [771] Многие стихотворения сборника наполнены ощущением сбывающихся евангельских пророчеств (аллюзии на Откровение Иоанна Богослова) и жаждой религиозного служения: «Я — только слабая жена», — говорит лирическая героиня, но всю себя она готова отдать Богу, чтобы выполнить его призыв — идти к людям и пророчествовать им о скором втором пришествии. «Христос, мой Подвигоположник», — пишет поэтесса[772].
В этом ключе интересно рассмотреть стихотворение «Огнем Твоим поражена…», которое представляет собой женскую интерпретацию хрестоматийного сюжета о поэте-пророке, представленного в лирике А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова. Подобно лермонтовскому пророку, лирическая героиня ощущает в себе провидческое знание и идет к людям, чтобы поведать им слово Божье, но ее прогоняют глухие «жены, матери и сестры». Пушкинский образ пророческого дара — «угль, пылающий огнем» — переосмысляется и превращается в «сердца уголь черный», т. е. в образ опустошенной,