Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди этих убеждений попадаются и старомодные капризы: “Ненавижу такие вещи, как джаз” и бои быков, “когда болваны в белых чулках издеваются над животными”. Как и его создателю, Шейду “мерзки”
В метафизике Шейда нет места богу: отголоски этого мы находим и в других книгах Набокова. Так, в “Пнине” герой не верит “во всевластного Бога. Он верил, довольно смутно, в демократию духов. Может быть, души умерших собираются в комитеты и, неустанно в них заседая, решают участь живых”71 – как сгинувшая в концлагере Мира, которая посылает белочек в мир живых, чтобы приободрить Пнина.
“Память, говори” – в некотором смысле контакт с умершими: изображая собственную жизнь, объясняя, как развивалось сознание художника, Набоков раскрывает собственное восприятие подобных явлений. “Колыбель качается над бездной. Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь – только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями”72. “Сколько раз я чуть не вывихивал разума, стараясь высмотреть малейший луч личного среди безличной тьмы по оба предела жизни?”73 – признается писатель, и хотя “отчеты о медиумистических переживаниях” не дали ответа на его вопросы, как и самые ранние сны, в которых он рылся “в поисках ключей и разгадок”, но и против “меры” он “решительно восстает” – здравый смысл раздражает его своей заурядностью. Он убежден, что вечность существует и проникнуть в нее можно с помощью фантазии: воображению художника свойственна способность чувствовать, “все происходящее в определенной точке времени”74. Поэт, погруженный в творческие раздумья,
постукивает себя по колену карандашом, смахивающим на волшебную палочку, и в этот же самый миг автомобиль (с нью-йоркским номером) пролетает дорогой, ребенок стучится в сетчатую дверь соседской веранды, старик в Туркестане зевает посреди мглистого сада, венерианский ветер катит крупицу пепельного песка, доктор Жак Хирш в Гренобле надевает очки для чтения, и происходят еще триллионы подобных же пустяков, – создающих, все вместе, мгновенный, просвечивающий организм событий, сердцевиной которого служит поэт (сидящий в садовом кресле, в Итаке, штат Нью-Йорк)75.
Джон Шейд, пишущий “Бледное пламя” в вымышленной Итаке (“Нью-Вай”), наделен истинной властью. Об этом свидетельствуют некоторые строки его поэмы, и Набоков, хотя и посмеивается над своим героем (ставит Шейда “за Фростом”, а ведь Фрост – и сам не Пушкин и не Шекспир), отчасти все же олицетворяет себя с ним76. “Бледное пламя” – пример “избытка витиеватости”77, который Шейд (столько же от своего имени, сколько от имени Набокова) наделяет глубоким смыслом, поскольку за способностью художника управлять временем, объединять воспоминания детства со стариком из Туркестана и событиями, которые происходят в эту самую минуту, а также с возможным будущим (тем будущим, в котором непременно выйдет книга этих самых стихов), таится сила и красота, во много раз превосходящая щель слабого света. Шейду кажется, что ему “посильно”
Однако проснуться ему не суждено. Накануне вечером его убьют.
Шейд обожает свою покойную дочь Гэзель. Смерть перевернула и подчинила себе всю жизнь поэта:
Гэзель умирает молодой: девушку очень жаль. Шейд вспоминает, что она была некрасива: толстушка со смешными глазами и т. п. “Пусть некрасива, но зато умна”80, – говорили друг другу родители, впрочем опасаясь, что и это неправда.
“Все бестолку”81, – сокрушается поэт. “Я, помню, как дурак рыдал в уборной”, – вспоминает Шейд: прослезиться его заставила роль дочери в школьной пантомиме (до того бедняжка была неуклюжа). Внешность очень важна – пожалуй, это вообще самое главное. В поэме, которая затрагивает самые насущные вопросы, едва ли уместно считать трагедией заурядную внешность. “Увы, но лебедь гадкая не стала древесной уткой”, – пишет Шейд, и девушка впадает в уныние: ничто не может ее утешить.
Гэзель отправляется на свидание вслепую. Молодой человек, увидев ее, вспоминает о неотложном деле, и это становится для бедной дурнушки последней каплей. Она идет прямиком к полузамерзшему озеру и бросается в воду. Ничего не подозревающие родители в это время дома сидят перед телевизором и переключают каналы, поскольку ничего интересного не передают. Судьба уже подмигивает им, подает знаки, которых они еще не понимают:
Этот контрапункт85 – дочь топится, пока родители смотрят телевизор, – отражается эхом в нескольких частях романа. Несопоставимые истории перекликаются друг с другом. Особняком стоит главный источник комического в романе – комментарии Кинбота к поэме и то, как мы их воспринимаем: суждения Кинбота на удивление примитивны – классический пример того, как читатель искажает смысл текста в своих целях. Такое ощущение, что перед нами очередной нелепый набоковский солипсист наподобие Германа из раннего романа “Отчаяние” (герой убивает человека, которого считает своим двойником, хотя они совершенно не похожи), или Гумберта Гумберта, или коварных любовников из “Короля, дамы, валета”, или Альбинуса из “Смеха в темноте” (тот настолько слеп, что в конце концов слепнет на самом деле).