Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я им позвонила, и все получилось, bless them[232]! Мы пришли к часу дня, чтобы получить визу. Я дала Нелли пижаму Тигра, и мы уехали.
Я была уверена, что мы поступаем правильно. Только The Observer и The Independent защищали принца Чарльза от ярости тех, кто защищал Диану. Они объясняли, что никто не должен ему указывать, как надо плакать или быть политкорректным, и я знаю, что Тигр с этим согласен. Были ли мы с Нелли политкорректны, когда ехали туда? Хотели ли мы, будучи там, стать частью целого? Почувствовать, что мы чему-то принадлежим? Ну да!
Приезд в Лондон. Разговор с шофером такси о несчастном случае, что он думает? «Я обрадовался, узнав, что она была с кем-то, а не совсем одна, как Элвис», – вот что он ответил!
Мы, как все, купили на вокзале розы, чтобы отнести в Букингемский дворец. «Это для леди Ди?» – спросил торговец. Я думала, что это будет искусственный и организованный траур, что Америка нас обогнала. Но как я ошибалась! Я недооценила потребность англичан плакать, нас всегда учили сдерживаться, не показывать своих чувств: так не принято, но у всех была глубочайшая потребность сочувствия. «Мы не умеем любить, но знаем, как сожалеть». Я была не права, это было намного большее.
Повсюду записочки «прости» и «королева сердец». Они поняли ее способность сопереживать, чувствовать боль и скромно держаться с бедняками. Мы ее не понимали, мы причинили ей зло, мы читали таблоиды, и ее убили.
Мы отправились в Кенсингтонский дворец, стены из цветов и свечи. Таксист ждал, и доброжелательность была заразительной, доброжелательность порождает доброжелательность. Снежный холм лилий и блестящая бумага, в которую были завернуты миллионы букетов, озаряли ее возвращение домой. В тот вечер она вернулась к себе в Кенсингтонский дворец.
На следующий день мы собрались у Эндрю, в восемь пошли в парк, смотреть, как она вернется домой. Встав на цыпочки, мы увидели эту черную блестящую крышу и синие огни полицейских мотоциклов впереди нее, все это двигалось мимо, и мы услышали, как толпа затаила дыхание. Я снимала, и мне было стыдно, одна дама сказала, что я не должна была этого делать, но я сделала это ради своих детей в Париже, люди держались друг за друга, я заметила полное отсутствие каких бы то ни было фотоаппаратов. Можно было почувствовать, до какой степени эта утрата была личной, я понимала даму и ее упрек, был ощутимый звук, как будто всем одновременно перекрыли дыхание, а потом жалостный вздох. Руки сами тянулись мелко перекрестить и благословить, когда сверкающий катафалк вез ее домой мимо толпы. Нелли была в отчаянии[233]. Мы тихо вернулись домой. Все как будто мгновенно выросли, повзрослели, приняли на себя ответственность.
Тем же вечером мы повели маму посмотреть на парк. Деревья были окружены букетами, никто в тот вечер не был один. Как в «Великане-эгоисте»[234], души трудились, к стволам были привязаны свечи, записки и розы. Лица детей виднелись среди ярких огоньков, будто в рождественской сказке Диккенса.
Ни одно дерево не осталось голым, будто ожившие благодаря нежности синтоистские божки. Полицейские снова зажигали погасшие свечи, смешались все религии, все возрасты и лица. Только тишина воспоминания. И спасибо, спасибо, подвешенные к каждой ветке. Я уверена, что большей любви мне никогда видеть не доводилось. Разве что на похоронах Сержа. Но здесь к любви примешивались ошибки, человеческая ошибка, за которую мы все были в ответе. Не осталось подсчета грехов, только сочувствие к женщине, оказавшейся слишком хрупкой и искренней, а мы были неосторожны, в следующий раз будем умнее, ради ее детей. Вот каким было их горе. Сплоченность в убеждении, что мы можем измениться. Вчера вечером многое изменилось. Люди заставили королеву высказаться. Флаги будут приспущены. Стук копыт замолк, дрожащие на ветру белые лилии растворились в осеннем солнце. Принцесса ушла в тех же подвенечных кружевах, в каких вошла в нашу жизнь. Она мягко покачивалась на плечах молодых мужчин, прижимавшихся щеками к гробу, словно прислушиваясь к ее сердцу.
Эндрю прав, когда говорит о необыкновенном чувстве обыкновенных людей. Мы вернулись со своими табуретками и включили телевизор. Смотрели, как королева и королевская семья стоят, будто чужие, у собственных ворот, семья шла за гробом.
Милый Эндрю, мы с Нелли уехали, и у меня тоже в сердце такая нежность. Может быть, и это тоже странно? Чувство принадлежности к семье, возможность измениться? Или, может быть, почувствовать себя лучше?
* * *
В том году я снималась у Алена Рене в фильме «On connaît la chanson» («Известные старые песни»). Он пришел ко мне на улицу Одеон, когда я снимала жилье напротив Тигра, я волновалась, как будто мне предстояло прослушивание, а он сразу же захотел, чтобы я была такой, какая есть. Я насыпала в кофейник слишком много кофе, налила ему несколько чашек, а потом увидела, что он едва не засыпает на диване, я слегка испугалась, сказала ему, что кофе был крепкий, и он мне ответил: «Я очень медлительный, в школе думали, что ленивый, потому что сердце у меня бьется очень медленно, как у атлета». Он был безумно обаятельным, ходил в кедах, как подросток, я знала, что с актерами он чудесно работает. Сабин Азема, моя подруга, сказала мне, что с ним никогда не боялась быть смешной, он все позволял.
1998
Я спросила у Филиппа Леришома, как ему кажется, имею ли я право исполнять песни, написанные не Сержем, поймут ли меня люди и вообще примут ли без него. Филипп ответил: «Когда делаешь это не одна, неверность меньше», и он связался со всеми артистами, с теми, кого я знала, и даже с теми, кого не знала, но кто, по мнению Филиппа, был наиболее важен для французской песни. Ни один нам не отказал, и Филипп решил, что на конверте я должна выглядеть бабочкой, это было навеяно песней Алена Сушона «À la légère» («Легко»). И тогда меня сфотографировал человек, который сделал