Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рано ищо христосоваться, Петрович.
— Всегда не рано, жёнушка, — из уст в уста шептал Аввакум, лаская в ладонях её голову, как увялый цветик на тонком стебле. — Ведь Христос с нами во всяк день воскресает.
Левой рукой подгрёб к себе лёгонькую, как снопик, Агриппку, приладил к их головкам свою, да так и замерли троицей.
— А братики ры-ыбки наловили, — умачивая его щеку слезами, прошептала Агриппка. — Мно-ого.
— Подай… Бог… им, добытчикам, — сцеловывая с её личика слёзки, шептал, обнадёживая, протопоп. — Принесу-ут.
Только проговорил, а в дверях показались Ванятка с Прокопкой, а за ними Аким с мешочком, полным рыбой. Парнишки от удачи и радости немотствовали, только переглядывались весёлыми, как блёсоньки, глазёнками.
— Вот, батюшка, Бог вам в сетку дал! — Аким поставил набитый добычей мешочек у ног Аввакума.
И протопоп и Марковна с Агриппкой молчали, ушибленные нечаянным счастьем. И не успели поохать, нарадоваться, в хибарку ввалился краснолицый Василий. Теперь он пребывал в новой, хлебной должности полкового приказчика, заменив запоротого им же самим прежнего совестливого Ипата. Туда-сюда ворохнул совиным глазом, ухватил за ворот опешившего Акима.
— Эт пошто за огорожу сбегал, а-а? — тряся казака, стал допытываться. — Эвон куды упорол, а не велено. А естли б тебя с парнишками тунгусы лучным боем на стрелы вздели? Штой-то молчишь, как твоя рыба?
Василий, пуча глаз, смотрел на выскользнувшую из мешочка всё ещё живую щуку: она выгибалась дугой, елозила по полу брюхом, зевала в смертной истоме густозубой пастью. Он оттолкнул Акима к двери, ловко поддел рыбину пальцем под алую бахрому жабер, покачал, взвешивая.
— Шесть фунтов, — определил на глазок. — Знать, есть в реке рыбка, а что ж в наши сети нейдёт?.. Добренько, казак, айда к воеводе, угостим, да поведаешь там про уловистое местечко, ежель он тя не повесит так же вот, — подёргал щуку, — токмо за ребро.
— Бога побойсь, человече, — вступился Аввакум.
Василий крутнулся к нему, вперил в протопопа ослезнённый злобой глаз.
— Нишкни, государей хулитель, — шипя, сквозь зубы пригрозил Аввакуму и пнул мешочек с уловом. Рыбы вывалились из него серебристой грудкой. — И сам пойдём, зовё-ёт тя, дохляка, нужон ты ему личностно. Айда!
Поднялся Аввакум, попрощался взглядом с полуживым семейством, перекрестился.
— Всё ништо будет, — опустил ладони на головы парнишек, заморгал, как заподмигивал. — Наша щука небось? Вот по её велению и всё сойдёт ладом. Варите похлёбку.
Аким шёл впереди с обвисшими, как крылья у подбитой птицы, руками. Знал — идёт на казнь неминучую. Как же: нарушил запрет волчьего воеводы, а он и за малые проступки вешает да на дыбе встряхивает, а то, оголив донага, к лесине прикручивает паутам на растерзание. Эвон уж палачи-сотники у застенка пытошного топчутся, утехи ждут: огонь вздули, железо калят.
Не в хоромах, но в доброй избе на четыре половины жил с семьёй в остроге Пашков Афанасий Филиппыч. Сам вышёл на крыльцо. Поведал ему Василий, откуда рыбина, кто её добыл. Стоял со вздетой на пальце щукой, ждал слов воеводы, а тот, прищурясь, метал глазами то на Акима, то на щуку, надумывая чего-то, потом махнул рукой.
— Сгинь с глаз моих, казак, — нехотя, как сытый кот, наигравшись мышью, оставляет её, распорядился он. — Не то помрёт талан твой с тобой на релях, жалеть буду тебя, уловистого.
Аким трусцой побежал к своей избушке, где ждали его, отчаянного, измождённые казаки с ввалившимися, как на усохших рыбьих головах, глазами, а он, добежав до них, сел на брёвнышко, уронил лицо в ладони и заплакал. Всё поняли казаки, понурым табунком скрылись в избушке. Аким утёр рукавом глаза, пошёл следом. Постоял перед дверью и, решительно поднырнув под низкий проём, шагнул к ним.
— Ну, браты-казаки! — шумнул без осторожи, — дольше так жить не мочно!
— Не мочно, — вздохнули служивые. — Лабазы полны, а ты подыхай!
А Пашков всё стоял на крыльце, глядя на Аввакума, потом кивнул головой на дверь, дат понять Василию, куда надобно снесть щуку, и когда приказчик скрылся в избе воеводской, упрекнул:
— Усмотрел я тебя на погосте, как ты чадил там. Зряшное каждение творишь, распопа. Вот, даст Бог, пришлют попа, он и отпоёт их по правде. Имя што? Пождут. Не ходи боле. — Помолчал и добавил: — Сам-то уж как костляв…
— Да уж, что тот шкелет, — согласился Аввакум, вспомнив остов лодии на берегу Волги, возле которого в ночь бегства из Юрьевца явился ему светоносный юнош.
— А чему улыбаешься? Худо дело твоё, — сгребя бороду в горсть, закивал воевода. — Мне, чаю, когда-нито придёт перемена, а ты, безвозвратный, туточки сгниёшь с семейством, али в Даурии, если Бог даст добредём до неё. А тебя позвал вот чего: у жёнки твоей в целости ль однорядка царицына? Подай-ка её снохе моей, Евдокии, обносилась бабёнка, да тож и сгнило многое, а твоей жёнке к чему она тутока, пред кем ей бравиться?.. Чёй-то молчишь? Аль столь дорога одёжка?
— Бери, воевода, — вздохнул Аввакум. — Одно прошу, не губи казака, он за деток моих и грехов моих ради страдает. Не губи.
— Што ты! — хохотнул Пашков. — Не зверь я даурской, как ты меня за глаза кличешь, да и нужон он мне, места уловисты знает. А ты иди, распопа, иди, пока я добрый, не могу доле тебя зрети.
Ушёл Аввакум. Воевода повернул голову к двери, позвал:
— Эй, Василей!
Тут же на зов хозяина, псом из конуры, вымахнул на крыльцо приказчик и вытянулся колышком перед боярином.
— Пойди-ка в закрома, милой, — приказал Афанасий Филиппыч, — да мешка четыре ржи снеси к распопе в землянку да скажи: кто чей хлебушко мякает, на того не вякает. Ступай.
— Четыре? — Василий неугоже сверкнул глазом, но перечить не смел, зашагал, подёргивая плечами, к угловой глухой башне провиантской.
Протопоп стоял в створе ворот, смотрел, как работники выносят и прислоняют к стене острожной берёзовые кресты. Много понаделали их впрок служилые, а гробов уж не долбили, не сколачивали из плах: сил лишних не стало на «никчёмную работёнку», как определил Пашков, дескать, смерть о гробе и саване не тужит, а тело бренное у всякого грешного тленно, ну а душа… ей всё едино, во гробе она заколочена иль землёй голой присыпана — всяко в свой час воспарит, да и способней ей так-то, чем сквозь щели из домовины выпрастываться.
Вздохнул Аввакум и пошёл в землянку.
И Пашков ушёл в свою хоромину, сел за стол, достал начатую государю грамоту, перечёл её и задумался. Было о чём: кончалось лето, а он всё ещё сидел в Нерчинском остроге вопреки царскому Указу двигаться дальше, в Даурию. Причин тому было много, и воевода в который раз принимался дописать государю Алексею Михайловичу про нужды и тяготы похода, бить челом о посылке из Енисейска провианта и людишек. Но сколько именно, не оговаривал, страшась досады царской, мол, сколь тебе ещё надобно войска онричь многолюдного полка, что за нужда? А нужда была — наполовину истаял полк. И не в сражениях пали стрельцы и казаки, а как о том сказать, рука отказывалась. Нет, и в уме не держал воевода ослушаться приказа, знал — пойдет до конца, хоть залёг он ой как далеко и плыть к нему ещё да плыть по Шилке и Амуру средь немирных туземцев. Места, куда держал путь Афанасий Филиппович, были ему неведомы, знал о них лишь по рассказам да запискам землепроходцев, но уяснил крепко — тамошний народец многообразен, весьма воинствен и богат, другого такого по Сибири не встречено. Что народ там к бою свычный, поначалу не тревожило: вёл в Даурию боевой небывало большой полк, но после потерь по водным бродам, из-за надсады, болезней и многих казней, он, дошед сюда и засев в остроге, крепко озадачился. Мрут служивые, пасясь на подножном корму, а ещё и хворь окаянная привязалась — кровянит дёсна, людишки плюются зубами, бегут в тайгу и степи из крепкого острога и пропадают безвестно. А с провиантом совсем туго: что перемокло, то сгнило, а что осталось, берёг пуще жизни. Почти всю рожь пустил на посев, теперь бы дождаться урожая, а там и в путь долгий, о коем ещё четыре года назад сообщал царю, клятвенно заверяя: «…к новым острогам в прибавку по рекам Шилке, Зее и Амуру поставить государевы остроги, чтоб из них привесть под твою высокую царскую руку многих земель людей и тебе, государю, в тех твоих государевых новоприводных землях будет другое сибирское государство». Нет, не выходило по-писаному, потому как не виден был задуманному конец, который есть делу венец.