Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многое, многое можно было бы рассказать.
Между тем наблюдалась странная вещь: чем сильнее было буйство красок на страницах «Тат» и «Варе Тат», тем меньше их читали. Если во времена Хансмариуса Зота еще продирались сквозь гущу мелких буковок в надежде отыскать плевочки злости и оскорблений, то теперь мнение в прямом смысле вырисовывалось картинками. Они определяли симпатии и антипатии, все замысловатое сводили к простой формуле: хорошо или плохо, казнить или миловать, любоваться или нос воротить.
Разумеется, маленький газетный мир Эдемара Зота всего лишь воспроизводил ходячие тенденции вроде бы малость свихнувшегося, многосложного общества. И как всегда, малые охотно апеллируют к великим. Но в человеке заключен весь мир, независимо от того, где он живет. Малые же еще охотнее забывают это или стараются не замечать. И лишь в редких случаях человек апеллирует к самому себе.
Картинки, картинки. Образы уходящего века. Наука разложена на микрочастицы. Поскольку знание, как уверяют, изменяется все стремительнее, оперативное слежение за ним скоро станет важнее его самого. Философы пасуют перед вышедшим из пазов миром. Теология вызывает смех и становится тем, для чего и была создана, то есть посмешищем. Беллетристы безмолвствуют. Искусство утратило мужество творить иллюзию и в конце концов разучилось заниматься своим ремеслом — рисовать утопию. Жар интеллектуалов остыл. Их речи и писания почтительно склоняются перед безнадежностью, калькулируют уценку всех ценностей. И когда истек назначенный пятидесятилетний срок искупления национал-социалистического геноцида, когда магия социализма окончательно угасла, надо всем возобладал чистый цинизм. Но цинизм есть выражение чувства нелюбимости. А нелюбимым человек ощущает себя, когда уже сам не способен любить. Подобно тому как ревность всегда свидетельствует о дефиците силы любви, а зависть — о недостатке самоуважения.
Все, что ни приносила волна большого мира, идет ли речь о жизнеощущении, стиле, моде, мнениях или музыке, — все просачивалось и в души жителей долины. И когда частное телевидение с триумфом воцарилось в немецких квартирах, оно стало невероятно частным и под крышами Якобсрота. Разинув рты, обыватели наблюдали, как одно за другим отбрасываются все табу. Впервые в жизни лицезрели, как в живом эфире раздевается женщина на пятачке кельнской телестудии, слышали, как немыслимым доселе образом поливают друг друга люди в передаче «Протест», а также добровольные показания молодой супружеской пары о ее сексуальных повадках и хитростях, а модное словцо «раскрыться», как и повсюду, прочно вошло в местный обиход. И никуда не денешься от такого парадокса: хотя телевидению давалось больше времени — ночи с дергающейся белой сеткой на экране остались в прошлом, — ему уже было некогда иметь время. А теледраматургия скачущих фрагментов и головокружительного мельтешения наложила отпечаток даже на сочинения двенадцатилетних школьников. Мыслить основательно становилось все труднее.
Нашелся в ту пору и человек, поистине драматически переживавший все пертурбации, происходившие в мире средств массовой информации. К действию его побуждала не морализаторская непреклонность, но драма чисто личного свойства. Любовная драма. Настолько серьезная, что он вознамерился ликвидировать телевидение, точнее — «Телерадио» Рейнской долины. Ибо Бойе Бирке не желал мириться с тем, что у него отняли возможность согревать сердце лучами, которые исходили от его возлюбленной эльфы Анны Шпигель, одной из ведущих «Местного времени». Как известно, молодая дама была уволена главным режиссером, а Михаэла Пфандль, новая пассия Режа, теперь наполняла своей экранной болтовней все жилое пространство долины. Как известно, Бойе уже послал первое грозное письмо руководству студии и тем самым совершил роковую ошибку, так как обозначил себя в качестве отправителя. Известно также, что порванное в клочки письмо опустилось в мусорную корзину фрау Пфандль, а величайший знаток женщин, коему не было равных в Европе, выждал три месяца, чтобы затем привести в исполнение план ликвидации во что бы то ни стало. События развивались так. 21 февраля 1990 года нежно-голубой конвертик нестандартного формата лег на письменный стол Пфандль, вернее на стол ее руководителя, но не секрет, что правой рукой, которой водят мужчины, являются женщины. Пфандль вообразила, что в этой милой голубой обертке заключено послание какого-нибудь поклонника, и вскрыла конверт.
«Сегодня взорвется прожектор», — гласила строка, составленная из вырезанных печатных букв. Фрау Пфандль растерянно смотрела на клубы дыма, нарисованные на бумаге, а потом пришла к выводу, что имеет дело с наглым вымогателем. Письмо она не выбросила, а сунула в руку Режу, которого наградила при этом поцелуем, оставив на его губах густой алый отпечаток. Реж прочел и устало улыбнулся.
— Пихни его в ругательную подушку, — сказал он, так как оба имели обыкновение зашивать в подушку всю неприятную корреспонденцию.
Четвертая студия «Телерадио», как обычно, в 18.00 передавала «Местное время». Но едва начался выпуск, как над выбеленной химией головой Михаэлы Пфандль лопнуло стекло дуговой лампы и осколки полетели на пульт ведущей. Сковородная рожа — выражение придумано Бойе — выкатила глаза прямо на зрителей, утробно откашлялась и еле дотянула до конца комментария, не переставая запинаться и путаться.
«Ерунда! Чистая случайность! Это как двенадцатый номер в лото», — успокаивал ее ночью руководящий любовник, однако самому ему спокойнее не становилось.
«Стол покачнется сегодня», — извещало письмо из утренней почты, а вечером пульт ведущего не то что закачался, а вовсе опрокинулся. Однако эту накладку Реж счел собственной оплошностью. Распространяясь об экономической ситуации в долине, он стремился усилить выразительность речи слишком живой жестикуляцией. Он говорил о том, что негоже сгущать краски и одним махом очернять всех политиков. При словах одним махом произошла неприятность. Левая рука Режа задела пульт, и тот опрокинулся.
Гроза разразилась на утреннем редакционном совещании. Был вызван реквизитор студии. И ему пришлось услышать, что только социально опасный и безответственный идиот может подсунуть ведущему эту халтуру из клееной фанеры. Реквизитор изобразил на лице смущение и пообещал закрепить пульт штырями, но едва он закрыл за собой дверь, как из-за нее послышалось веселое ржание. Реж вскочил со стула, выбежал в коридор, хлопнув дверью, и послал вслед халтурщику грозные проклятия. Но едва он перевел дух, как ему послышался с трудом сдерживаемый хохот уже в редакции. И это стало прямо-таки напастью.
В последующие дни в четвертой студии наблюдались странные явления. «Местное время» протекало гладко, если не считать кое-каких оговорок, путаницы с лентами, проблем со звуком и неудачных острот главного. Но 3 марта вновь пришло голубое письмецо и в нераспечатанном виде оказалось на фанерованном под красное дерево столе Режа. После того как он прочел письмо в пятнадцатый, наверное, раз, у него задрожали руки.
«Ваш оператор исполнит сегодня вечером несколько фокусов».
На экстренном совещании руководства студии главный редактор «Литературного слова» высказался в том духе, что был бы не прочь поработать над усовершенствованием немецкой речи шантажиста. Возможно, следует иметь в виду несколько шантажистов, — таким предположением всех озадачил редактор спортивного отдела. Как бы то ни было, надо поставить в известность криминальную полицию, — вставила репортерша, специализирующаяся на сплетнях и светской хронике.