Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сара. — Я подошел к ней, взял за руки, опустился на колени. Погладил перекошенный рот. Любовь приходит путями неведомыми и непостижимыми. Сперва вера и лишь потом стремление понять. Уже два года, как я люблю ее, два года, мучительных, безрадостных, какими, собственно, им и предполагалось быть. Господь не посылает нам легких испытаний и пустяковых соблазнов. Не спрашивает: “Ну, ты готов влюбиться?” Не предупредит загодя, что эта девочка, подруга твоей сестры и тебе почти как сестра, вдруг обзаведется щиколоткой, от которой ты не сможешь оторвать взгляд, и каждый раз, когда ты попытаешься воззвать к Марии или Святым Отцам, эта щиколотка будет застить тебе глаза.
Просто однажды вечером Господь посадит девочку перед тобой, рядом с твоей сестрой, как обычно, и ты моргнуть не успеешь, как Он преобразит ее. Пухленький, чуть ли не младенческий подбородок превратится в подбородок наблюдательной женщины. Ее детские запястья обретут выразительность и упругую гибкость. Девчачьих ножек, которыми она вечно болтала, сидя за столом, ты более не увидишь, их в один миг заменят ступни, сотворенные из восхитительных косточек, а ее крепко сжатые коленки уступят место мускулистым ногам, созданным, чтобы вышагивать часами, убаюкивая ребенка.
Когда Господь испытывает нас, Он действует без предупреждения — куда там, просто бросает мяч и смотрит, как ты его станешь ловить. И когда Он решил превратить подбородок, запястья и щиколотки Сары в орудия искушения, и тут же одним махом облагородил и смягчил до обворожительности черты ее лица, и пронизал ее речь благосклонными нотками, я пообещал Ему: к ней я не прикоснусь. Слово свое я сдержал. Но в голове моей неотвязно крутились мысли, свойственные любому, кто рожден мужчиной, и почти за два года ни одну из них я не претворил в действие. Но однажды, в прошлом ноябре, в день, когда обмывали возведенный мост, она пришла ко мне домой, зная, что Анни празднует в сарае вместе со всеми, усадила меня в кресло, сама села в кресло напротив (в те блаженные времена у меня насчитывалось два кресла), развязала и скинула шаль, сняла чепец, и волосы свободно упали на плечи, стянула теплую тунику через голову и положила ее себе на колени, стащила поношенное синее платье вниз до талии, где под пояском топорщились складки, и явила мне верхнюю часть себя в полной и совершенной наготе.
Думаете, я вытаращил глаза и разинул рот, словно мальчишка из церковного хора? Нет, у меня лишь дыханье перехватило, а затем я кивнул.
— Я заметила, как ты смотришь на меня, — сказала Сара. — Бедный Джон Рив… мне захотелось показать тебе то, что ты так хочешь увидеть.
Поразительно, но поражен я не был. Мне казалось, я давно изучил все потаенные контуры ее тела. Помнится, Танли сравнил женские плечи с бархатистыми персиками, а грудь с грушами на дереве, когда плоды едва налились, но еще не отяжелели. Чушь, по-моему, — мужчина обращается к фруктам, пытаясь оправдать свое вожделение, хотя то, что распаляет его страсть, с фруктами не имеет ни малейшего сходства. Глядя на Сару, я чувствовал лишь зудящее желание, и угрызения совести, и комок в горле, от которого я мог бы задохнуться. Мог бы смести на пол кувшин только затем, чтобы что-нибудь грохнуть.
Кивнув, я воззрился на Сару, понимая, что это следующая ступень испытания Божьего. Сперва Он посадил женщину напротив меня, возбудил во мне любовь к ней, любовь недозволенную, незабвенную и неизбывную. Я упрямо не поддавался этой любви; тогда Он раздел ее, показав мне все, что ни есть ошеломительного, мучительного и прекрасного в женщине. Изгибы, созданные Им и повергавшие меня в изумление, сколько бы я их ни разглядывал. Линии, что изгибаются вниз, внутрь и вовне, — ничего подобного в природе не сыскать.
— Мужчине нельзя прожить жизнь, не увидев женщины, — сказала она. — Даже священнику. Вот, смотри сколько пожелаешь.
Знала бы она, что была не первой женщиной, которую я увидел, как и не была она долгожданным ответом на мои тогдашние мольбы. Когда сношениям с той замужней женщиной пришел конец, я молил о наказании за содеянное мною и о поощрении в моем намерении стать священником; по неопытности я не знал, что и то и другое будет дано мне не сразу, но неукоснительно. Так оно и произошло в итоге. Наказанию соблазном и прельщением сопутствовала Его поощрительная любовь. Я слыхал о подобных испытаниях, когда Бог предоставляет священнику то, чего он иметь не должен; говорят, чем сильнее и длительнее искушение, тем ревнивее Господня любовь. А чем ревнивее Его любовь, тем она более требовательна. Чем более требовательна, тем больше ожидает Он от этого священника, потому что знает — священник этот дельный.
В первые три месяца моего испытания она приходила ко мне пять раз, и я ни единожды до нее не дотронулся. Я даже не понимал до конца, что люблю ее; любовь — это путешествие и приключение, а мне путешествовать некуда, разве что, надеялся я, за одобрением Господним. Она являлась, усаживалась и, глядя мне прямо в лицо, обнажала грудь, словно забавы ради; у меня же спирало дыхание, и я сидел, распластав руки на ляжках. Если я стоял, пока Сара устраивалась в кресле, мне был виден белый, как слоновая кость, пробор, разделявший ее волосы на две части. И эта нагота на голове довершала соблазн — чепец она снимала всегда не торопясь, как и вынимала шпильки, прежде чем тряхнуть густой копной своих темных волос.
Когда Сара отправилась в паломничество, в деревне ее не было недели две, и в эти две недели я садился у очага, сутулясь, свесив голову и размышляя о том, до чего же особенное и жесткое испытание мне досталось. В ее отсутствие и пяти дней не прошло, как я свалился в лихорадке, исхудал, и мерещилось мне, что на руках у меня не пальцы, но мушиные лапки; я жевал чеснок, заваривал полынь и натирался елеем; двери моего дома были распахнуты настежь, а свечи зажжены, чтобы изгнать бесов, хотя не было никаких бесов. Только Бог, неистовый и коварный.
Дня через два или три после того, как я выздоровел, Сара вернулась в Оукэм, теперь лихорадило ее, от жара она раскисла, и голос ее сделался надрывным, пискливым; мы думали, это пройдет, как оно обычно бывает с лихорадками. Давали ей чеснок, поили полынным отваром и натирали елеем и ничего не добились, лихорадка в ответ ярилась еще шибче.
Теперь она опять копошилась, развязывая скрюченными пальцами тесемки чепца (из-под которого выпали жидкие, не уложенные в пучок и кое-как расчесанные волосы), стянула тунику, потом платье, потом нижнюю тунику. Я по-прежнему стоял на коленях перед ней. Ее иссохшие плечи. Ни груш, ни персиков. Ничего мягкого, сочного от шеи до груди — скорее, каркас, на который натянута кожа. Кое-где виднелись крапинки, кожу будто забрызгали какой-то дрянью. Грудь, однако, неким непостижимым образом сберегла свое живое начало и округлость. Все, что во мне еще не сгорело, полыхнуло огнем при виде этой спелости посреди заморозков. Что бы дьявол ни проделывал с ней, бешеным воплем отзывалась ее плоть, до сих пор помнившая, что такое воля и здравие.
Но ее перекошенный рот, на него я смотрел с неровно колотившимся сердцем. Безысходное пламя страсти взвивалось в лихой пляске. И тут я подумал, не от отчаяния ли раззадоривается пламя, потому что ему не хватает воздуха, а задохнувшись, оно погаснет? С каждым всполохом пламя растрачивает себя. Не решил ли Господь положить конец этому искушению?