Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня нашлось что возразить. Когда жизнь подбрасывает столько поводов для сожалений, стенаний, проклятий и страха, стоит ли растрачивать праведный гнев на священника, вечно выбивающегося из сил, за то, что он не открыл глаза? Такое ли уж это зло — держать закрытыми те самые орудия, которые Господь оснастил веками? Ибо навел на вас Господь дух усыпления и сомкнул глаза ваши[42].
Но тогда как быть с ватагой мускулов, умеющих и не ленящихся по тысяче раз на дню проворно поднимать мои веки, — дельце, к коему Господь нисколько не причастен, одно из тех, что в бесконечной занятости своей Он предоставил каждому вершить на свое усмотрение. Может, я не открыл глаз, не желая, чтобы меня беспокоили, либо осерчав на Ньюмана, а может, и из вражды своего рода. Ибо огрубело сердце людей сих и ушами с трудом слышат, и глаза свои сомкнули, да не увидят глазами и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем[43].
Незадолго до появления благочинного я притащил ведро воды, чтобы вылить ее в горшок, поставить в печь и согреть, если он захочет помыться перед сном (ибо слыхал я, что благочинные, даже окружные, моются на ночь). Гость наш огляделся и остался доволен, пощупал матрас на лежанке, с благодарностью взглянул на печь, одобрил пастернак и обрадовался, узнав, что вскоре ему принесут похлебку. Что до яблок, их было пять, он к ним не притронулся, сказал, что от яблок у него резь в желудке; завернул их в тряпицу и отдал мне с таким видом, будто дарит от своих щедрот.
Когда я уходил, дом прогрелся и запа́х луговыми травами.
* * *
— Человек — гнилое создание, мелкое и несчастное, вонючая слизь, а затем мешок навоза и под конец пожива для червей. В свой последний час он лжет отчаянно, в голове у него мутится, легкие трещат, и он ловит ртом воздух, и вены надрываются, пальцы холодеют, спина воет от боли, дыхание истончается, и приходит смерть. Его зубы на голом черепе застыли в мрачной ухмылке, личинки завтракают его глазами. Человек слаб и никчемен, ходячий труп, цепляющийся за мирские побрякушки, скелет, что однажды застучит костями, лишившись плоти и крови, разлагающаяся груда кожи и ногтей, а затем кучка иссохших костей. Человек — хозяин своей жизни? Разве ему принадлежит то время, что образует его жизнь? Нет, это время принадлежит Богу, удлиняет или укорачивает его Он по своей воле. Человек — грешник, чья жизнь день за днем торопит его к могиле, не хозяин он своему телу, но раб, его алый рот почернеет, глаза затуманятся, ступни окоченеют, язык обмякнет, и в ушах зашипит смерть.
— Аминь, — отвечали они, гуськом выстроившись по нефу с дарами покойному.
Я видел отрешенное лицо Картера, беззвучно, одними губами он повторял снова и снова: Mea culpa[44], хотя все прочие твердили “Аминь”.
Выступ у алтаря Ньюмана покрыли монетками на счастье, и бархатными носочками и перчаточками, предназначенными для убранства статуи Марии на Пасху, и лоскутками шелка, чтобы прикрыть Ее скорбные глаза в Страстную пятницу; был здесь и ключ, который поможет Христу отпереть врата небесные, а также творения природы — к примеру, скорлупки желудя, напоминавшие потир, и камешки в форме (если подстегнуть воображение) голубя или матери с ребенком, и ягоды, покрасневшие от крови Христа, и хворост, игравший роль ветвей с Древа познания, и миндалевидные листья — утроба Марии, и связки пшеничных стеблей — земное воплощение Ее Сына, и побеги плюща, и сухие фиалки, и меховые спинки мертвых пчел, и кружка с молоком, кружка с элем, кусок хлеба, четыре раскрашенных яйца, кулек с семенами, рулон бархата, жестяное колечко, два кубика для игры в кости, прядь волос, коренной зуб, ноготь с пальца ноги, — все это должно было помочь Ньюману в загробной жизни.
* * *
— Сперва вера и только потом стремление понять.
Сара кивнула. Она постучала в мою дверь, едва я успел переступить порог, и встала у очага, хотя огонь горел слабовато. Я пытался его оживить — все лучше заниматься огнем, чем смотреть на Сару, посеревшую, исхудавшую, скелет наполовину. Краем глаза я заметил, что левый уголок ее рта изогнулся. Чем упорнее я старался не думать об этом, тем страшнее казался ее рот. От боли ее так перекосило? Она подала мне щепу на растопку — пальцы у нее тоже искривились.
— Как долго нужно верить, — спросила она, — прежде чем научишься понимать?
От сухой растопки пламя разгорелось бойкими язычками. Я медленно покачал головой.
— Я была здорова, — продолжила она, — помнишь, какой я была? Такой здоровой, что могла бы перепрыгнуть через корову, могла взвалить на плечи Роберта Танли и отнести его к Лисьей Норе. А теперь я умираю.
— Не умираешь, — сказал я.
— Тухну.
— Нет.
— Я хочу понять почему.
— Не знаю.
Я не знал; что бы она ни совершила, наказание было явно чрезмерным. Я уже рассказал ей о Божественных подсчетах.
— Господь хочет, чтобы ты расплатилась с Ним за что-то.
— Я не сделала ничего, что требовало бы расплаты, — возразила она.
— Бывает, наши грехи неведомы нам самим, — сказал я.
— Тогда просвети меня, — потребовала она.
Ответом моим было молчание — я не знал. Не знал.
Я отрезал ей говядины и добавил сладкую булочку, оставшуюся от свадебного пирога Анни[45]. Поскольку кресло отныне у меня имелось только одно, я предложил его Саре, а сам присел на край постели. Мы ели, я быстро и жадно, она едва прикасалась к еде — но все же пыталась жевать. Воля к выздоровлению, это самое важное, пусть даже тело уже не выздоровеет.
— Птицы помалкивают. — Я кивнул в сторону окна, за которым сгущались туман и ранние сумерки. — Ведь сегодня им положено искать себе пару. — Поскольку сегодня был Валентинов день. Однако птицы стеснялись и чурались друг друга; ни трелей, ни гортанных призывов, ни хлопанья крыльями не доносилось до моих ушей. — Ну и ладно, — сказал я, лишь бы не молчать, тишина была мне невыносима.
Сара отодвинула недоеденную булочку и уставилась на свои руки, сложив их на коленях. Я был рад, что лицо ее в тени и я не видел перекошенного рта, выпирающих скул и запавших глаз. Слишком темных, слишком больших глаз, без радужки, одни зрачки. Это навело меня на мысль о дьявольщине, о полной черной луне на белом небе — поговаривали, что так и будет, когда наступит конец света. От прежней Сары уцелели только лоб и четкая линия носа, королевского носа. Он всегда выглядел неуместно на ее кругловатом юном личике, а потом коварная болезнь наделила ее лицо свирепой женственностью, королевской, спору нет, и пугающе прекрасной. То есть прекрасным лицо было еще два дня назад, но не сейчас, не с этой кривизной и скрюченностью.