Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нам невероятно повезло, что мы его встретили. Потрясающая удача.
Особняк на Семидесятой улице, куда мы переехали в декабре 1942-го и в котором Татьяна с Алексом прожили почти полвека, был первым местом, где я узнала, как это – жить в настоящей, относительно обычной семье с двумя родителями. В этом доме я праздновала каждое Рождество с двенадцати до двадцати трех лет, там я готовилась к школьным экзаменам и писала заявки в колледж, там мы с друзьями впервые выпивали, а потом маялись похмельем, оттуда я выгоняла первых отвергнутых возлюбленных, там за мной ухаживал мой будущий муж, там же мы отпраздновали нашу свадьбу, и оттуда я уезжала в роддом. Из этого же дома Татьяну и Алекса в последние годы часто увозили в больницу, и отсюда же мама уехала в последний раз, чтобы умереть в одиночестве в реанимации. В этом доме со мной произошло большинство самых важных событий моей жизни, и по сей день дом 173 на Семидесятой улице остается сверкающим центром моей вселенной – он до сих пор снится мне, и по сей день, шестьдесят лет спустя, я не могу пройти мимо, не испытав укол ностальгии. Это был дом, в котором трое скитальцев, которых много лет швыряло по миру войны и революции, нашли свой первый приют и впервые пустили корни.
Дом 173 по Семидесятой улице – это один из традиционных особняков 1920-х годов из коричневого песчаника, которых так много в Ист-сайде. Первый этаж его расположен чуть ниже уровня улицы, и, чтобы войти, надо спуститься по трем ступенькам к двум дверям – в наше время они были покрашены в белый цвет. Левая дверь с маленьким окошком вела в кухню. Правая – парадный вход – в вестибюль, правая же стена которого была украшена большим зеркалом, под ним стояла маленькая барочная тумбочка. Эта тумбочка вызывает у меня особенно яркие воспоминания: сидя на ней, я узнала, что мама с Алексом поженились.
Насколько я помню, впервые мы переночевали в этом доме в одно из ноябрьских воскресений 1942-го. На следующий день я вернулась из школы чуть позже обычного – в 16:30, после занятий балетом – и нашла на тумбочке с полудюжины телеграмм. Некоторые из них были вскрыты, и мне бросились в глаза фразы: “Поздравляем вас со свадьбой и желаем всего наилучшего”, “Самые теплые пожелания и много лет счастья”. Я была потрясена, оскорблена, разъярена. Они поженились утром и ничего мне не сказали, не пригласили меня, в очередной раз оставили за бортом! Я больше злилась, чем горевала, но, как обычно, скрыла свои чувства: к их приходу взяла себя в руки и нежно их поздравила. Только много лет спустя я поняла, что это событие произошло благодаря маминой – порой лицемерной – склонности во всем следовать протоколу. Поскольку теперь ей предстояло жить с Алексом под одной крышей и делить одну входную дверь, им необходимо было пожениться.
Воспоминания единственных свидетелей этой свадьбы, Беатрис и Фернана Леваля, говорят о том, как мама была помешана на своей работе. Левали устроили обед в ресторане “Павильон”, чтобы отметить свадьбу. Мама туда не пошла. В 14:00 у нее была назначена встреча с “важным клиентом” – голливудским продюсером, который, как она надеялась, позовет ее делать шляпки для его следующего фильма, и ей не хотелось прийти позже него. К черту чувства! Алекс, Беатрис и Фернан отпраздновали свадьбу без нее.
Но вернемся к экскурсии по дому. Мимо тумбочки мы проходим в короткий коридор, который выводит нас в столовую – следующие десять лет там стоял всё тот же белый стеклянно-металлический гарнитур, который “мои родители” (я наконец могу их так называть) купили в универмаге вскоре после нашего приезда в Штаты. Пол столовой был покрыт линолеумом под мрамор, а стены, как во всём доме, выкрашены в белый цвет. В дальнем конце комнаты створчатое окно выходит на прелестный садик, которых так много в этом районе. Подоконник обит (разумеется) белым винилом, а слева от него стоит уютное серое (как ни странно) кресло, в котором Алекс завтракает.
Вскоре после нашего переезда – мне тогда было двенадцать – мы с Алексом завели привычку по выходным завтракать в столовой. Мама нежилась в постели до полудня, читала книгу или французские и русские газеты, а мы оставались наедине. Он сидел у окна с небольшим подносом, на котором традиционно стояли овсянка и чай, а я – за круглым белым столиком в центре комнаты. Для меня это были счастливые моменты: год за годом Алекс слушал меня с неослабевающим интересом, как будто по утрам для него не было ничего важнее моих дел. Он был моим наперсником и идолом: я слепо ему доверяла – так, как много лет потом не могла доверять никому.
Поначалу наши беседы носили в основном общеобразовательный характер – Алекс задавал мне различные вопросы из области истории или литературы, чтобы проверить, чему меня учат в школе; выслушав мои ответы, он советовал мне книги, которые, по его мнению, должны были дополнить учебную программу. (Иногда это оказывались безнадежно устаревшие вещи, наподобие “Лорны Дун” Блэкмора, которая поразила его романтичную тринадцатилетнюю душу в английском пансионе.) Или же мы вместе обсуждали насущные вопросы и принимали решения. Так, одним весенним утром 1951 года он предложил мне оставить летние подработки, которые я стала брать, когда закончила школу, а вместо этого поехать на летние курсы. Пока мы обсуждали это за воскресными газетами, нам обоим на глаза попалось объявление о летнем семестре в колледже “Черная гора”. “Вот оно!” – воскликнули мы одновременно, изучая список художников и писателей, которые должны были там преподавать. Эта поездка изменила мою жизнь.
Когда я подросла, столовая стала местом, где Алекс часто вызывал меня на откровенность, расспрашивая об отношениях с тем-то и тем-то, о работе, а после моего замужества – о поведении и оценках детей. В этой комнате происходили самые интимные наши беседы. Никогда не забуду, например, как осенью 1956-го Алекс каждое утро, сидя в кресле у окна, дожидался моего возвращения от психоаналитика. Мне было двадцать шесть, и я только что вернулась в Нью-Йорк после двух ужасных лет во Франции – я болела, мучилась на неподходящей работе и пережила любовную драму. Алекс решил, что мне надо пройти терапию, и записал меня к безжалостному фрейдисту. Хотя продвигаясь по карьерной лестнице, он завел привычку выходить из дома до 8 утра, чтобы прийти на работу раньше своих коллег, в те месяцы ему почему-то надо было встречать меня. Когда я возвращалась домой, он сидел у окна, на коленях его лежал портфель, он смотрел на меня слегка смущенно, словно извиняясь, и спрашивал:
– Как всё прошло?
– Замечательно, – отвечала я всякий раз, хотя только что весь час рыдала или злилась на доктора. Только после этого обмена репликами Алекс хлопал себя по портфелю, говорил: “Ну, хорошо”, целовал меня и с довольным видом отправлялся на работу. Интерес Алекса к нашим беседам с доктором Норвеллом Ламарром, мир его праху, заставлял меня думать, что несмотря на все уверения, что психоанализ ему ни к чему, Алекс втайне о нем мечтал и, наблюдая за моим прогрессом, испытывал некое компенсаторное удовлетворение.
Когда я вышла замуж и переехала в Коннектикут, Алекс с мамой настояли, что моя бывшая детская будет спальней для моей семьи на те дни, когда мы приезжали в Нью-Йорк. Они стали самыми любящими бабушкой с дедушкой; и в нашей столовой теперь воспитывали уже моих детей. Там разворачивались события, ставшие впоследствии семейными преданиями. Так, мы до самой смерти Алекса со смехом вспоминали, как однажды за обедом мой младший сын Люк, который уже в пять лет был знатным мясоедом, взбунтовался против маминых уроков этикета – она пыталась научить его изящно накладывать себе угощение с общего блюда. Когда Люку поднесли баранью ногу, он просто-напросто наклонился к ней, схватил зубами и поднял с блюда. Следующие несколько лет мама предпочитала сама накладывать детям еду, а Алекс, который с радостью вспоминал собственные детские шалости, то и дело рассказывал об этом случае.