Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она молчала, и Вадька лишь ощущал, как ее дрожащие пальцы прикасались к его голове. Мама будто ослепла и онемела, и Вадька в испуге отпрянул от нее. Она незряче смотрела куда-то поверх его головы, как бы силясь увидеть там что-то спасительное.
— Неужели... это правда? — с трудом разжала она спекшиеся губы.
— Мама, мне пора, — нетерпеливо сказал Вадька. — Мы идем на погрузку. Я должен догнать колонну.
— Да, да, иди... Иди... — шептала она, пошатываясь. — Иди, родной...
И только в этот миг Вадька почувствовал, что он покидает мать, беспомощную, жалкую, сраженную страшным известием. И, наверное, долго не сможет узнать, что с ней. Именно в этот миг он ощутил свое кровное, нерасторжимое родство с матерью, женщиной, которая породила его и сыновняя любовь к которой обычно подменялась то его беззаботностью, то боязнью опеки, то грубоватым мальчишеским самоутверждением.
И сейчас, чувствуя, что пять минут, отпущенные ему взводным, давно улетучились, Вадька вначале прибавил шаг, то и дело оглядываясь на мать, а потом припустил изо всех сил по пыльной дороге вслед за вытянувшейся на ней походной колонной дивизиона. И в это мгновение спиной почувствовал, что с матерью что-то случилось. Он обернулся. Мать бежала за ним, протягивая руки, будто веруя в то, что сможет остановить его и не пустить туда, куда он шел... «Она упадет, она сейчас упадет», — колотилось Вадькино сердце. Он предостерегающе взмахнул рукой, требуя, чтобы она остановилась. Мама и впрямь, кажется, послушалась его, приостановилась, теперь уже не бежала, но все равно шла и шла, и пыль тяжелым облачком кружилась над ней.
Так Вадька и расстался с мамой.
Курсантов полковой школы выпустили в тот же день, досрочно. И потому присвоили не сержантов, как полагалось окончившим полный девятимесячный курс, а младших сержантов — у них появилось по одному сиротливо сидевшему в петличке треугольнику.
Полк в тот же день погрузился на ближайшей станции в эшелон, погромыхавший по рельсам на запад.
...Стояли жаркие, сухие дни. Даже ночами в теплушках сохранялось дневное тепло. Эшелон останавливался редко. Мелькали станции и полустанки, пока еще не тронутые войной. Девчата бросали в теплушки полевые цветы.
Кешка Колотилов был в ударе. Он с нетерпением подсчитывал километры, оставшиеся до линии фронта, и воодушевленно говорил о том, что там, на войне, их ждут Золотые Звезды Героев и что агрессор получит по зубам.
— Этот Гитлер всем своим потомкам закажет нападать на Россию! — горячился Кешка. — Чтоб неповадно было совать свое свиное рыло в наш советский огород!
Он много философствовал и проводил исторические параллели.
— Ты знаешь, — обняв Вадьку за шею, рассказывал он, — Гитлер вторгся в Россию на день раньше, чем Наполеон. И кончит тем же самым. Вот увидишь, дадим мы ему коленкой под зад. Нас не трогай — мы не тронем, а затронешь — спуску не дадим! Вовремя мы с тобой родились, товарищ Вадя! На настоящую войну едем! А то так бы и смотрели войну только в кино. Пусть нам позавидуют те, кто еще не родился! Тим Тимыч небось все еще в писарях, строчит гусиным пером. А Мишка Синичкин — тот и вовсе в тылу. Надо же, в такое время залезть в берлогу.
— Он же будет готовить кадры для фронта, — сказал Вадька. — Чем плохо?
— Никакой романтики, — кисло отозвался Кешка. — Всю жизнь топать по шпалам. Вот мы — другое дело. Артиллеристы! Залп по Берлину!
Между тем эшелон приближался к фронту. Как-то утром бойцы увидели разрушенное, обгоревшее здание маленькой станции, потом вереницу людей, тянувшихся по дороге с детьми и скарбом. Высоко в небе пронеслись самолеты. В теплушке вихрем занялся спор: наши или немецкие?
— Первые приметы войны, — протянул Кешка, и было заметно, что он помрачнел.
— Прощай, халва! — тоскливо объявил Мухарамов.
— И бублики тоже, — добавил кто-то.
— Ну что разбубнились? — снова взбодрился Кешка. — Еще пороху не нюхали, а уже столько эмоций.
А вечером, когда эшелон остановился на большом железнодорожном узле, часть бойцов батареи отобрал в свое подчинение порывистый, как вихрь, щеголеватый лейтенант с черными усиками и автоматом на груди, заговорщически подмигнул опешившим бойцам и сиплым, лающим голосом выстрелил:
— Голов не вешать! Все к лучшему в этом лучшем из миров! Мы сделаем из вас первоклассных лейтенантов!
— Мы же на войну, — робко обронили из строя.
— Кто-то что-то сказал или мне показалось? — сурово пролаял лейтенант, уверенный, что ответа не последует.
Вадька Ратников оказался в числе тех, кого присмотрел лейтенант. Так он неожиданно расстался с Кешкой Колотиловым.
Прощаясь, Кешка небрежно, почти равнодушно, сказал:
— А знаешь, Вадька, я тебе не завидую. Пока ты доберешься до училища, мы немца расколошматим. И тебя всю жизнь будет мучить совесть. Из-за того, что во время войны отсиделся в тылу. Впрочем, все это от тебя не зависит. Прощай и до встречи после войны!
Приказ: не стрелять
В жизни Тим Тимыча, как по мановению некоего волшебника, вдруг образовалась полоса сплошных радостей и удивительного везения. Первой радостью было то, что он наконец покидал Нальчик, городок хотя и живописный, манивший к себе неисчислимые племена туристов, но не дававший Тим Тимычу по-настоящему развернуться и обрести свое истинное призвание. Все-таки это был город детства, а Тим Тимычу нестерпимо хотелось поскорее расстаться именно с детством.
К чему эти длительные и тягучие, почти бесцельные подступы к взрослости, к становлению и совершенству? Ведь о человеке судят не по его детству, о котором даже в жизнеописаниях великих людей говорят или мимоходом, или же с иронией, а по его взрослой поре, когда он способен совершать поступки, нужные обществу.
Так рассуждал Тим Тимыч, и потому предстоящее расставание с родным городом, а следовательно с детством и юностью, воспринимал не только как вполне естественное, но и как крайне необходимое и желанное событие.
Протяжный гудок паровоза, который спустя минуту должен был увлечь за собой эшелон новобранцев, прозвучал для Тим Тимыча не печально и тоскливо, как это воспринимали провожавшие, в том числе и его мать, а как симфония счастья и