Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снег валит густо, совершенно заметая следы только что ступивших по нему людей, будто спеша обнулить память о них на земле. Но новые машины продолжают прибывать, новые люди идут нескончаемым потоком к строгому рубленому зданию. Поднимаются по ступеням и пропадают. Кажется — как все они туда могут войти? Но театр грандиозен, он вместил бы, наверное, и всю Москву, и всю Московию, и всю старую Россию.
Однако приглашены сегодня только избранные. Пройдя внутрь, они сбрасывают с плеч верхнюю одежду: под мокрыми от снега шубами и пальто оказываются жемчуга и фрачные пары; под безликими шинелями — парадные генеральские кители.
Гости сдают свою зимнюю оболочку в гардероб, и после каждый из них подвергается придирчивой проверке. Младшие офицеры в синих мундирах с блестящими пуговицами уважительно, но настойчиво отзывают каждую пару в сторонку и нашептывают приглашенным на ухо слова, которые те должны потом им повторить.
Проверка вызывает легкое замешательство. Кто-то из присутствующих туговат на ухо по причине преклонного возраста, кто-то считает ниже своего достоинства участвовать в этом странном ритуале: ведь среди них есть и герои Отечества, и высокие чины самых разных служб и ведомств. Некоторые по званию и должности сами могут отдавать проверяющим приказы — и видно, что эта процедура, которую они считают пустой и унизительной формальностью, застала их врасплох. Но подходят чины еще более высокие, дирижирующие этим действом, и убеждают сомневающихся. Объясняют доверительно: таково личное пожелание и требование Государя.
Кто-то думает избежать проверки и даже готов уйти с премьеры, но шубы и шинели уже сданы в гардероб, а двери работают только на вход. Тут и там возникает суета, даже и небольшие свалки: проверяющие обнаруживают среди приглашенных глухих, те пробуют сначала спрятать свой изъян, потом пытаются высвободиться из крепких рук, некоторые даже ввязываются в потасовку, но их быстро усмиряют и уводят куда-то в бездонные недра театра, который в ходе последней реконструкции как раз был значительно расширен вглубь.
Впрочем, большая часть гостей слышит прекрасно: и потому что пришла сюда насладиться бессмертной музыкой великого Чайковского, и потому что была уже осведомлена о предстоящей экзаменации.
Буфет работает, и немного раскрасневшиеся дамы и их побледневшие кавалеры утоляют жажду холодным игристым. Здороваются сердечно с друзьями и осторожно с недругами, галантничают с чужими дамами и притворствуют со своими.
А из зала уже долетают ранние отголоски оркестровой разминки, странное какофоническое зерно, из которого вырастет и распустится вот-вот великолепный и причудливый цветок симфонии.
Ждут Государя.
Знают, что он появляется в императорской ложе, лишь когда прочая публика уже расселась и утихомирилась, и все же крутят головами — а вдруг сегодня будет иначе? Это ведь особый вечер. Сегодня все тут по монаршему приглашению, и каждый понимает, что отказаться было нельзя, потому что прийти значило проявить присутствие духа, показать несгибаемость и бесстрашие перед лицом страшной опасности, которая нависла над Отечеством, а увильнуть — все равно что обличить себя в позорном пораженчестве, на грани уже и с изменой.
Рассаживаются по своим местам: и правда, тут цвет нации. Немного только прорежены ряды проверкой на слух — но бреши заполняют собой синие офицерики, которых таким образом вознаградили за полезную службу.
Публика стихает… И тут занавес, которым была задернута императорская ложа, раздергивается в стороны. Шепот распространяется по залу, и волна вместе с ним расходится, как от порыва ветра по ржаному полю: каждый торопится обернуться. Девицы выворачивают свои лебединые шейки, генералы и министры поворачиваются всем корпусом, потому что их багровые загривки давно уже утратили подвижность; тысячи глаз устремлены в одну точку.
Государь сегодня во фраке, словно чтобы подчеркнуть, что не намерен поддаваться паническим осадным настроениям. С ним рядом императрица, цесаревич и юная царевна; наследник престола одет как отец, великая княжна — копия матери.
Зал рукоплещет им — сперва негромко, затем все решительней. Как будто ночной июльский дождь приходит тихим шелестом, но быстро перерастает в ливень, в потоп, который может заглушить человеческие голоса.
Каждый сомневавшийся, что посещение театра, да еще и легкомысленного «Щелкунчика», в вечер, когда благоразумнее было бы остаться дома, оправдано, видя тут все монаршее семейство, принимается корить себя за малодушие; каждый понимает теперь и смысл этой проверки в фойе: тут только избранные, только свои. Свои для Государя, свои для государства. А все, кто не был приглашен, все, кто был отсеян, — чужие. И, восторженно аплодируя императору, они сердечно аплодируют и себе.
9
Катя сотни раз выходила на эту сцену, сотни раз видела этот зал перед собой — и пустым, и переполненным, рукоплещущим. И багряно-золотым, озаренным десятками люстр, главная из которых, невероятных размеров, способная, кажется, осветить всю Москву, парит в центре зала, отрицая законы тяготения. И почти темным, в отблесках волшебства, которое творилось на подмостках, отраженного в восторженных глазах смотрящих.
Но сама она каждый раз оставалась невидимкой. Человеческий глаз способен сфокусироваться лишь на одной точке, четко люди видят только крохотный фрагмент предстающего перед ними полотна размером с игольный укол. Остальное расплывается; и когда на сцену выходит солистка, тысячи внимательных глаз обращаются только к ней. Движения кордебалета должны быть ничуть не менее отточены, за ними тоже стоят долгие годы изнурительной работы — но никто из зрителей не видит лиц этих артистов, их задача состоит лишь в том, чтобы двигаться синхронно, завораживая зал невероятной и неестественной для хаоса человеческого существования слаженностью. Одно исключение — дивертисмент: на короткое время исполнения своего собственного номера танцовщица кордебалета тоже может почувствовать себя дивой; но номера чередуются слишком быстро, их героев зритель не успевает толком запомнить. И только солистку ждут, обожают или ненавидят, знают — все. Только солистка может быть хотя бы на краткий миг уверена, что жила не зря.
И вот — после украшения елки, после марша оловянных солдатиков, после детского галопа, после танца заводных кукол и после демонического танца КатяМари наконец отделяется от толпы. Прощается с кордебалетом. Сначала в лучах софитов остаются она, Дроссельмейер, Фриц и Щелкунчик; потом прочие отходят в тень, и вот она танцует со сломанным Щелкунчиком на руках; зал глаз не может от нее оторвать; вот звучит колыбельная и начинается волшебство…
Елка в гостиной вырастает до циклопических размеров — или это Катя уменьшается? Тряпичные куклы и оловянные солдатики оживают; и сами уже верят в то, что живы. И вот начинает действовать самостоятельно — пока еще порывисто и угловато — сломанный и починенный Щелкунчик.
Когда он во главе войска оловянных солдатиков схватывается с полчищами мышей, Катя ясно слышит, как испуганно ахают дети — единственные дети в всем огромном зале — в императорской ложе. И как они радостно смеются, когда Катя-Мари кидается в Мышиного короля своей туфелькой… Оттуда же, знает Катя, на нее смотрят внимательно и другие глаза. И теперь, когда в этой ложе смеются и восхищаются ею, ей, а не Антониной, она тоже готова умиляться и восхищаться теми, кто там сидит.