Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Беглянка?
Я изо всех сил сдерживаюсь, чтобы не выйти из образа беззаботного туриста, и вливаю в себя добрую половину коктейля.
– Да. Вам, наверное, покажется это нелепым, но мне пришла в голову именно такая мысль. Потому что она не только запрещала себя снимать, как будто не хотела быть узнанной, но и сама никогда не фотографировала. А ведь здесь кругом такая красота, и все увозят отсюда снимки как приятные воспоминания об отдыхе…
Воспоминания… Это слово больно уязвило меня. Значит, Пас от них отказалась? Решила стереть все до конца? Неужели она действительно больше не фотографировала? Я ничего не понимал. Может, речь идет совсем о другой женщине?
– А откуда она приехала?
– Она была испанкой.
– И вы сказали, что она художница?
– Да, она занималась живописью.
Может, я чем-то выдал себя? Ким проводит рукой по своей пышной гриве, облокачивается на стойку и внимательно смотрит на меня:
– Что с вами?
– Ничего.
– Вы неважно выглядите.
– Это от выпивки. Или от усталости.
– Ладно, я вас оставляю. – Ким отставляет бокал и делает движение, чтобы спуститься с высокого табурета.
Но я хватаю ее за руку и прижимаю к барной стойке. Этот жест приводит Ким в изумление. Я чувствую, как напряглись мускулы на ее руке, и говорю как можно спокойнее:
– Останьтесь, прошу вас. Я слегка переутомился, но это пройдет. Прошу вас.
Она колеблется. Наверное, ей здесь так же одиноко, как мне, потому что в конце концов она уступает и садится.
– Еще коктейль? – предлагает она.
– С удовольствием.
Синдбад отправляется за бутылкой мартини. Жалобная восточная мелодия, пронизанная свистящими звуками систров – так звучит трещотка гремучей змеи, – тихо струится в ночном мраке.
– Ее уже здесь нет?
Ким долго молчит.
– Пожалуй, можно сказать и так, – наконец отвечает она, и я слышу в ее голосе бесконечную усталость.
– Что вы хотите сказать?
– Она умерла.
Я притворяюсь удивленным:
– Вот как?!
– Однажды утром ее нашли на пляже, голую. Нет-нет, не подумайте ничего такого… Ее тело было нетронуто. Она утонула. Просто утонула. Расследование было не очень усердным, этого не понадобилось. Так было спокойнее для всех.
– Почему?
– Потому что это женщина, это иностранка, а местные жители, они… как бы точнее сказать… дикие люди. Да и для нашего курорта такие происшествия – не очень-то хорошая реклама.
– Просто скандальная!
Это вырывается у меня помимо воли. Мое нетерпение переросло в неосторожность. К счастью, она не замечает моей бестактности.
– Вы правы. А вот мне хотелось узнать побольше.
И она обращает ко мне прекрасные зеленые глаза. Пламя факелов позволяет в полной мере оценить их сияние.
– Значит, утонула… А вы ныряли вместе с ней?
Она кивает:
– Да, она обожала подводное плавание. Как только приехала, сразу же занялась им. Нужно сказать, что условия здесь идеальные. И я не понимаю, как это могло случиться. Она была такой… живой! Простите, мне не хотелось бы портить вам настроение, вы и так неважно выглядите. Сама не знаю, зачем я вам все это рассказываю.
– Вы рассказываете потому, что она, по-видимому, была вам небезразлична.
– Идемте со мной, – предлагает Ким после секундной паузы.
Она спрыгивает с табурета, изогнувшись, разглаживает платье, берет лежащий на стойке ключ с брелоком в виде стеклянной кадильницы и направляется к главному зданию. По пути она заговаривает со служащим, который жарит рыбу, благоухающую перцем и шафраном.
– Everything’s OK, Jamal?
– Everything’s OK, Madame.
– Have a good night[208].
Это уже не меланхоличная молодая женщина, какой она была миг назад, а хозяйка, повелительница мужчин. Я следую в фарватере ее рыжих волос, надеясь не угодить в ситуацию, из которой нельзя выбраться, не потерпев урона. Наконец она останавливается перед дверью с табличкой, где что-то написано по-арабски, и пропускает меня вперед, в темную комнату. Закрывает за нами дверь. Мрак. Жара. Я слышу ее дыхание. Потом вспыхивает свет – мягкий, льющийся из ламп с ажурными латунными колпаками.
Над письменным столом большое полотно – великолепная картина в голубых тонах. На ней изображена женщина, набросанная широкими, небрежными, но мощными мазками, – обнаженная, лежащая на спине, с запрокинутой головой и разметавшимися волосами; ее расставленные ноги и руки, подсунутые под спину, сильно напряжены, словно женщина пытается вырваться из незримых, опутавших ее нитей. А внизу, под ней, – широкая черная бездна.
– Это ее картина?
– Да.
– Потрясающая живопись, – говорю я.
Но она качает головой:
– Не только живопись… Посмотрите хорошенько.
Я подхожу ближе и теперь различаю, что поверх красок холст покрыт нитями ярко-голубого цвета, они повторяют контуры фигуры и частично покрывают ее. Эта работа, требующая бесконечного терпения, одновременно опровергает и дополняет первичный, неосознанный замысел художника.
– Неужели вышивка?
– Да, – говорит она, – вышивка, сделанная на коленкоре. Нечто вроде живописи иглой…
Справа на картине вышито слово «AZUL». Она видит, что я его заметил.
– По-испански это «синева».
Я сдержанно отзываюсь:
– Великолепная работа. Вы ее купили у этой женщины?
– Она мне ее подарила.
И, видя мой удивленный взгляд (не потому что Пас была скупой, вовсе нет, но потому что я вдруг понял: они были очень близки), Ким рассказывает:
– Время от времени она заходила в отель. Мы с ней болтали. Я несколько раз предлагала ей снять номер, но она предпочитала жить в деревне, в маленьком домике. Собственно, он служил ей мастерской, если не считать уголка, где она спала и готовила еду. У нее ничего не было, у этой девушки…
Ничего не было?! Ким явно не знает, насколько богата была Пас. Особенно в последнее время, после выставки в Лувре. Я еще говорил себе: «Сезар, старина, скоро ты станешь мужчиной на содержании…»
Ким продолжает:
– Иногда и я к ней заходила. В таких случаях она прекращала писать, и мне это было неприятно. И из-за ее работы, и из-за меня самой. Однажды я ей сказала, что мне хотелось бы посмотреть, как она пишет, я буду сидеть тихо и не мешать. Она ничего не ответила, просто закрыла дверь. В домике было еще очень светло, потому что солнце пронизывало насквозь полотнище белого коленкора, который она натянула перед окном, чтобы уберечь глаза. Ткань помогала немного умерить жару. И вот она начала писать – широкими, медленными, красивыми движениями. Голубой цвет как-то естественно ложился на белое полотнище. Один только голубой. Мне так нравилось слушать, как она называет его по-испански: azul.