Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Наше время почти истекло, – сказал Рассел.
Я ждал его комментариев о том, что я спроецировал ситуацию с себя на свою мать, – это было действительно не очень здо́рово; и неудивительно, что я сидел в тюрьме за грубую непристойность. Но ничего не произошло.
– Перед тем как уйти, – сказал он, – я хочу, чтобы вы знали, что можете измениться. Но вопрос в том, действительно ли вы этого хотите?
– Я сказал вам на прошлой неделе. Я хочу вылечиться.
– Я в этом не уверен.
Я не ответил.
Он глубоко вздохнул.
– Слушай. Я буду с тобой честен. Терапия может помочь некоторым людям преодолеть определенные… склонности, но это очень тяжелая работа и требует много времени.
– Сколько времени?
– Вероятно, годы.
– У меня осталось всего шесть месяцев.
Он печально засмеялся.
– Лично я, – сказал он, наклонившись вперед и понизив голос, – считаю, что закон – это задница. То, чем двое взрослых занимаются наедине, – их дело.
Он смотрел на меня очень серьезно, ямочки на его щеках пылали.
– Я хочу сказать, что, если вы хотите измениться, терапия может вам помочь. Но если вы этого не желаете… – Он поднял ладони вверх и улыбнулся: – Тогда это действительно не стоит усилий.
Я протянул руку, которую он принял, и поблагодарил его за честность.
– Тогда больше никаких разговоров у камина? – спросил я.
– Больше никаких разговоров у камина.
– Какая жалость.
Беркитт отвел меня в камеру.
Я пытаюсь удержать в голове образ «Танца».
Не думаю, что порядочный Рассел продержится здесь долго.
В Венеции мы проводили утро в постели, долго обедали на террасе отеля, а затем гуляли по городу. Восхитительная свобода. Никто не взглянул в нашу сторону, даже когда я взял Тома за руку и повел сквозь толпы туристов на мосту Риальто. Однажды днем мы попали из летней суеты в сладкую прохладу церкви Санта-Мария-деи-Мираколи. Что мне всегда нравилось в этом месте, так это его бледность. С его пастельно-серыми, розовыми и белыми мраморными стенами и полом храм Мираколи мог быть сделан из сахара. Мы вместе сели на переднюю скамью. Совершенно одни. И мы поцеловались. Там, в присутствии всех святых и ангелов, мы поцеловались. Я посмотрел на алтарь с изображением чудотворной Богородицы – словно утопленник, вернувшийся к жизни, – и сказал: «Мы должны здесь жить». После всего двух дней возможностей Венеции я сказал: «Мы должны жить здесь». И Том ответил: «Мы должны полететь на Луну». Но он улыбался.
* * *
Каждые две недели мне разрешается получать одно письмо и отвечать на него. Пока что большинство их было от матери. Они напечатаны, поэтому я знаю, что она диктует их Нине. Она ничего не пишет о своем здоровье, просто рассказывает о погоде, о соседях, о том, что Нина приготовила на ужин. Но сегодня утром было одно от миссис Марион Берджесс. Короткое официальное письмо с просьбой разрешить посещение. Сначала я хотел отказаться. Из всех людей зачем мне хотеть ее видеть? Но вскоре я передумал. Эта женщина – моя единственная связь с Томом, об абсолютном молчании которого я едва могу думать. Я не слышал от него ни слова с момента ареста. Сначала я почти надеялся, что он появится в Скрабс[71] на вынесении приговора, просто чтобы я мог снова его увидеть.
Если она придет, возможно, он тоже придет. Или, может быть, она передаст от него сообщение.
Зал суда был маленьким и душным, без каких-либо украшений, которые я ожидал увидеть. Больше похож на школьный зал, чем на судебную палату. Судебное разбирательство началось с того, что публичную галерею предупредили: в суде будут содержаться материалы, оскорбительные по своему характеру для женщин, и они могут уйти. Каждая из них немедленно бросилась к выходу. Только одна выглядела слегка печально. Остальные покраснели до самых волос.
В качестве адвоката обвинения Джонс – с глазами лабрадора, но с голосом суки бишон-фризе[72] – представил дело против меня. Коулман стоял, дрожа на скамье для свидетелей, ни разу не встретившись со мной взглядом. В своем синем фланелевом костюме он выглядел старше, чем при нашей последней встрече. Когда его подвергли перекрестному допросу, стало ясно – по крайней мере для меня, – что он не хочет неприятностей; он признался в причастности к мелкому воровству. Но даже это мне нисколько не помогло. Все в зале, казалось, передвигались, полицейские время от времени зевали, судья смотрел на меня непроницаемым взглядом, а я был не в себе. Я стоял в своей коробке, все время помня, что позади меня сидит мужчина в униформе и рассеянно кусает ногти. Я обнаружил, что прислушиваюсь к звукам слюны в его рту, а не к судебному разбирательству. Я твердил себе: через несколько минут я получу приговор. Мое будущее будет решено. Но я совершенно не мог понять, что со мной происходит.
Потом все изменилось. Мой адвокат, любезный, но безрезультативный мистер Томпсон, начал свое представление защиты. И он пригласил Марион Берджесс.
Я был к этому готов. Томпсон спросил меня, кого я порекомендую в качестве свидетеля. В моем списке не было никого, кто был замужем или женат, как он вскоре заметил.
– Разве вы не знаете действительно скучных дам? – спросил он. – Библиотекарш? Замужних женщин? Школьных учительниц?
Марион была моей единственной возможностью. И я решил, что, даже если она действительно знала правду о моих отношениях с Томом (он всегда уверял меня, что она не знает, хотя мне она казалась слишком проницательной, чтобы долго не замечать этого), она не стала бы рисковать, осуждая меня из-за ущерба, который это нанесет ее мужу и, соответственно, ей самой.
На ней было бледно-зеленое платье, слишком свободное для нее. С тех пор как я видел ее в последний раз, она похудела, и это подчеркивало ее рост. Ее рыжие волосы были уложены в совершенно монументальную прическу. Она стояла очень прямо и сжимала пару белых перчаток, когда говорила. Я с трудом слышал ее голос, когда она излагала обычные формальности: свою клятву, имя, род деятельности.