Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тетрадь не сшита, просто сложена из ничем не скрепленных разворотов, по два листочка каждый, вырванных из стандартных ученических; начальные 52 страницы – из разлинованных в одну полоску, тех, что в мои школьные времена ребятами младших классов назывались “для письма”, остальные десять – из расчерченных в клетку, что на том же жаргоне именовались “для арифметики”. Аккуратным ясным почерком туда внесены 48 стихотворений – разумеется, их оказалось больше, чем в “Европейской ночи”: начинается тетрадь стихами “Гляжу на грубые ремесла”, вошедшими в “Тяжелую лиру”. Текстологических погрешностей почти нет.
Старательно выполнив долг жены поэта, что в истории нашей отечественной литературы равнялось обязанности быть переписчицей и хранительницей его литературного наследия (Анна Ивановна не забывает, хотя из осторожности и не упоминает о том, что Нина Берберова в статусе всего лишь “подруги”, да и то бывшей, а они с Владиславом обвенчаны – советуя ей для ее же блага с ним развестись, Ходасевич просил церковного брака не трогать), Анна Ивановна не ограничивается составлением самиздатской книги стихов в одном экземпляре. Добросовестная сотрудница и кассирша ее любимой “Книжной Лавки Писателей” не умерла в ней: кстати пришлись навыки, а также изобретения и открытия “Лавки”, где задолго до появления самиздата издавали книги без помощи изобретения Гутенберга.
“Следовало бы рассказать об одном любопытном предприятии нашей «Книжной Лавки Писателей»: о нашем «автографическом издательстве», – вспоминает один из основателей «Лавки» М.А. Осоргин. – Когда стало невозможно издавать свои произведения, мы надумали издавать коротенькие вещи в одном экземпляре, писанном от руки. Сделали опыт – и любители автографов заинтересовались. Ряд писателей подхватили эту мысль, и в нашей витрине появились книжки-автографы поэтов, беллетристов, историков искусства, представлявшие самодельную маленькую тетрадочку, обычно с собственноручным рисунком на обложке. Книжки хорошо раскупались и расценивались довольно прилично, а у нас рождалась иллюзия, что продукты нашего писательского творчества все же публикуются и идут к читателю”[245].
А вот и они, тоже сбереженные в архиве моего отца бедные книжки, “изданные” Анной Ивановной Ходасевич, Софией Бекетовой! Нет, не ее собственные сочинения, а ею собранные и по праву наследия опубликованные небольшим тиражом эмигрантские стихи Ходасевича, в ту глухую пору в Советском Союзе почти, а то и вовсе никому не известные. Как тут не вспомнить другую вдову, в те же годы прилежно переписывавшую стихи покойного мужа, Надежду Яковлевну Мандельштам! Но там иной, даже в таких нечеловеческих обстоятельствах по-своему более счастливый вариант: любовь до гроба и посмертное ей и русской поэзии служение. А каково было бедной Мышке-Бараночнику переписывать от руки и перепечатывать на машинке любовные стихи Владислава, обращенные к разлучнице Нине? Судя по тому, что мы о ней знаем, она должна была бы испытывать не только горечь, но и торжество: согласно этическому императиву создателей и насельников Серебряного века литературные отношения стояли выше житейских, за ними проглядывало бессмертие. О том, как напишет о Ходасевиче Нина Берберова, бедной Мышке не дано было узнать.
Саня Бернштейн, Александр Ивич, оставался Анне Чулковой-Ходасевич верным другом до конца ее дней. В пору ее последней болезни прилежно искал и привозил к ней врачей с хорошей репутацией, хлопотал о приличной больнице, часто навещал. Что связывало их? Долгие годы я была уверена, что не столько тот многолетней давности роман, но нечто более значительное и менее личное: любовь к стихам, верность памяти к голодной исполненной блеска богемной жизни на излете Серебряного века, к Владиславу Ходасевичу. Но и роман, как оказалось, тоже. В одно из недавних моих посещений Москвы старинная подруга Инна Борисовна Шустова передала мне рассказ писательницы Марии Поступальской, приятельницы моего отца, о том, с каким страхом он – к тому времени счастливый в браке глава семейства – после долгих лет разлуки ждал встречи с Анной Ивановной, опасаясь вновь подпасть под ее чары, не забытую власть ее обаяния, и каким облегчением было для него увериться, что они могут пребывать в статусе добрых друзей.
Об их отношениях свидетельствуют еще два письма Анны Ивановны, которые сохранились в архиве отца. Одно отослано из Подмосковья, из Дома творчества писателей в Голицыне, где она милостью Литфонда провела бесплатно две осенние недели, а затем – еще две за свой счет. Среди одобрительных отзывов о погоде (“хорошая”), питании (“кормят до отвала и все, что мне нужно: овощи и фрукты”) и пренебрежительных о соседях (“публика сейчас скучная и незнакомая”, “Гусев опять живет здесь – скучный, глухой и глупый, но меня уважает за Георгия Ивановича [Чулкова]”) мелькает знаменательное сообщение на важнейшую для обоих корреспондентов тему: “Ходят упорные слухи, что в Ленинграде у Орлова уже готовы матрицы на Владислава”. Владимир Орлов был в то время главным редактором большой серии “Библиотеки поэта”.
Личная нота все-таки проскальзывает в письме, но лишь в последних строках: “Передай мой привет Анне Марковне, а тебя целую и прошу меня не забывать – осталось мне очень мало жить”. Письмо датировано 8 сентября 1963-го, предсмертного, года и подписано “А. Ходасевич”. Самое последнее, без даты, неровным почерком, карандашом, было послано из больницы.
Дорогой Саня! Спасибо за письмо. Как сейчас твое здоровье? Мое скверно. А главное я не могу понять, что я должна дальше делать – ехать умирать домой или здесь?
Физически лучше здесь, а душевно – дома. Спасибо тебе и Анне Марковне за хлопоты и гостинцы.
Знаешь ли ты, что я за стихи Влади из редакции “Москвы” получила 500 руб.? Но это пусть будет между нами. Жаль, что поздно получила.
Если будешь в Москве – приезжай в больницу – позвони ко мне домой – может быть я уже буду там.
Целую тебя и Анну Марковн.
Твоя Нюра Х.
Имя моей мамы, легализованное в предыдущем письме, тут, похоже, было вписано в законченный текст. Письмо завершалось словами “Целую тебя”, затем соединительный союз “и” был переделан из точки, дальше идут буковки помельче, чтобы втиснулось, отчество даже полностью и не вместилось.
Если со второй женой Владислава Ходасевича я познакомилась на границе детства и отрочества, то его третью, невенчаную, Нину Николаевну Берберову встретила на пороге старости.
Она вошла в гостиную нашей “почти арбатской” квартиры в одном из переулков, соединяющих Остоженку с Пречистенкой, и замерла, зачарованно глядя в окно. Довольно большое по тогдашним московским меркам, но вполне заурядное, оно располагалось напротив дверей и было замечательно лишь тем, что выходило во двор сирийского посольства, отчего слушать по радио запретные вражьи голоса кроме родных глушилок нам мешали еще и сирийские трансляции, но о том Нина Берберова знать не могла. Обменяться приветствиями и отпустить сопровождавшего ее молодого человека мы успели в прихожей, однако начатый там разговор внезапно оборвался на полуслове, когда окно приковало внимание гостьи.