Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем по театру разносится весть о том, что герцог Беррийский смертельно ранен. Оба собеседника скорбят о нем, но важнее другое: устами шевалье «Мода» обвиняет Орлеанское семейство если не в практическом исполнении этого преступления, то по крайней мере в его моральной поддержке. Командор говорит: «Посмотрите, как удручены случившимся герцог Орлеанский, его жена и сестра; у них слезы на глазах», а шевалье отвечает: «Орлеаны чуют близость короны: они знают, что готовит им судьба». Выходит, будто Орлеаны едва ли не вдохновили Лувеля на убийство – обвинение совершенно безосновательное, ибо известно, что шорник действовал на свой страх и риск, под влиянием собственных антироялистских и бонапартистских убеждений, Орлеаны же никакого отношения к убийству не имели, хотя молва порой и утверждала обратное.
Вторая сцена происходит в феврале 1838 года, уже при новой власти, ненавистной легитимистам. Командор и шевалье встречаются вновь на придворном балу во дворце Тюильри, который «Мода» называет «образцом всех революций, политическим пандемониумом, громадным галопом покаяний, ересей и отречений, галопом, участники которого скачут по кругу не в такт музыке, но зато с парижским патридиотизмом[24]: картину эту можно уподобить вакханалии Калло, а еще вернее, девятому, самому последнему кругу дантовского ада[25], устроенному в кабаке». За восемнадцать лет, прошедших с февраля 1820 года, один из собеседников, командор, прижился при новом июльском дворе не хуже, чем при дворе эпохи Реставрации, а другой продолжал жить в России, где из шевалье де Бретинье превратился в графа Новорова и стал «подданным самодержца, которого вы здесь именуете северным варваром, а мы почитаем величайшим из государей, правивших Россией». Командор изумляется: «Как! вы стали подданным Николая?» – «Но вы же стали подданным Луи-Филиппа!» В финале, осмотрев придворных нового короля и убедившись, что все, кто в прошлом был предан старшим Бурбонам, при новом режиме так же преданно служат Бурбонам младшим, шевалье говорит:
Бал-вакханалия во дворце Тюильри
Прощайте, любезный командор, я возвращаюсь к моим татарам, калмыкам и башкирам, возвращаюсь в мои степи; вернусь через двадцать лет, и если Господь продлит ваши дни, я охотно взгляну на новых верноподданных, которых вы мне представите.
За эти два материала правительство, как уже было сказано выше, возбудило против «Моды» судебный процесс (управляющий газетой Вуалле де Сен-Фильбер и ее директор виконт Эдуард Вальш были обвинены в оскорблении особы короля), причем известие о возбуждении дела дошло до заинтересованных лиц в день печального юбилея, ровно через 18 лет после убийства герцога Беррийского. Сами журналисты «Моды» в седьмом выпуске 1838 года писали: «13 февраля, ни днем раньше и ни днем позже, выйдя из храма, где служили заупокойную мессу по герцогу Беррийскому, мы получили извещение о том, что нам предстоит ответить перед правосудием за статью, в которой мы сравниваем февраль 1820 года с февралем года 1838-го». Заседание (во время которого, по выражению самих обвиняемых, «на скамье подсудимых вместе с журналистами „Моды“ оказалась сама история Франции») состоялось 20 февраля 1838 года и, несмотря на то что газету защищал один из самых знаменитых адвокатов легитимистского лагеря, А. – Л. – М. Эннекен, окончилось не в пользу «Моды»: редакцию приговорили к уплате штрафа в 4000 франков, а ее управляющего Вуалле де Сен-Фильбера – к шестимесячному тюремному заключению; сам скандальный выпуск газеты, согласно приговору, следовало уничтожить, а текст приговора опубликовать в следующем выпуске. Процесс освещался в парижской прессе, прежде всего в легитимистских изданиях «Газет де Франс» (где инкриминируемые «Моде» статьи перепечатаны почти полностью) и «Котидьен», а затем сама «Мода» напечатала по свежим следам отдельную брошюру «Процесс „Моды“», где воспроизвела и речь государственного обвинителя П. – Ш. Нугье-младшего, и речь защитника. По закону периодические издания не имели права собирать деньги для уплаты штрафов по подписке; однако «Мода» издала свою брошюру тиражом 10 000 экземпляров и продавала ее по 5 франков за экземпляр – по всей вероятности, в надежде получить финансовую поддержку от единомышленников (5 франков были очень высокой ценой для тонкой брошюры; полноценный роман продавался за 7,5 франков, и только в 1838 году издатель Шарпантье снизил цену на такой том до 3,5 франков). Главным предметом обсуждения обоих юристов, и прокурора, и адвоката, стало не что иное, как отточие в письме, якобы адресованном императором Николаем князю Ливену. По словам адвоката Эннекена, Лобардемон (безжалостный судья, подручный кардинала Ришелье в политических процессах первой половины XVII века) говорил, что ему довольно двух строк, написанных любым человеком, для того чтобы этого человека повесить; так вот, продолжает Эннекен, «мы сильно ушли вперед; нам не надобно уже и двух строк, мы ограничиваемся тремя точками». Ту же тему развивала 22 февраля 1838 года и «Газет де Франс»: если в сентябре 1835 года (когда был принят очень суровый закон о печати, запрещающий, в частности, оскорбления короля и нападки на существующую форму правления) июльские власти пытались объявить уголовно наказуемым деянием намеки (впрочем, эту статью закона так и не утвердили), то теперь прокуратура берется истолковывать отточие, то есть полное отсутствие слов. «Вот это и называется прогрессом! Есть о чем задуматься сторонникам революций». Прокурор Нугье утверждал, что отточие это может быть заполнено только словами, оскорбительными по отношению к Луи-Филиппу. Адвокат, со своей стороны, тоже пустился в разгадывание того, что мог иметь в виду автор письма и какие слова из этого письма в газетных публикациях опущены:
Царь признает только право рождения, право же Луи-Филиппа, напротив, основывается на суверенитете народа. Император Николай хотел сообщить князю Ливену следующую мысль: вы человек слишком хорошего рода, чтобы явиться при дворе этого короля баррикад и буржуазии; эту мысль можно запросто приписать Императору Николаю; она серьезна, она благородна, наконец, она логична.
Адвокат Эннекен, таким образом, вполне допускал, что письмо императора князю Ливену достоверно. Того же мнения придерживались и многие из упоминавших письмо парижских журналистов: они, во всяком случае, не видели ничего невероятного в том, что северный самодержец отзывается о французском собрате именно в таком тоне. Сами журналисты «Моды» до вынесения им приговора вопросом о достоверности письма не задавались, но после приговора в ней усомнились. Они рассуждали следующим образом:
Теперь, когда министр предписал нам заплатить четырьмя тысячами франков и шестью месяцами тюрьмы за одно-единственное письмо, пришедшее, как утверждают, из России, мы позволим себе задать вопрос: а было ли написано это письмо? Были ли произнесены процитированные слова? Если же письмо это не более чем апокриф, почему правительство не приказало официальной газете «Монитёр» опровергнуть это сообщение, напечатанное в стольких немецких и французских газетах? Опровергнуть его следовало еще прежде суда над нами, который бы в этом случае вовсе не состоялся. Еще более необходимо опровергнуть его теперь, когда нам вынесен приговор, ибо если этого опровержения не последует, найдутся люди, которые сочтут, что г-ну Моле легче требовать объяснений у «Моды», чем у посла России; а между тем мы, хотя и не принадлежим к партии «золотой середины»[26] , остаемся французами, и нам досадно, что г-н Моле так мало заботится о своей чести. Случай ли всему виной или французский кабинет побоялся, что российский Император не сможет заплатить 4000 штрафа, ибо пожар Зимнего дворца истощил его казну? Ведь, по чести говоря, если Император произнес злополучную фразу, к штрафу и тюремному заключению следовало приговорить его.