Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я рано узнал, что такое девочка. Однажды я подсмотрел в замочную скважину, как она раздевается. Школьная форма, издав шелковый шелест, складками скользнула на деревянный стул, и эта обычная девочка, во всей своей тугой, упругой, захватывающей дух наготе взбирается на стол, покрытый клеенкой в желтый цветочек… она ждет, плачет, вся такая обворожительная от пяток ее маленьких ножек до последнего, исполненного высочайшего смысла дюйма ее нежного тела. Бог дал мне увидеть это, и я говорю: конечно, конечно, виденное тогда не введение, а воспоминание, конечно, конечно, в этом не было ничего такого, чего бы я не знал раньше, я ведь всегда знал, что у них икры, ляжки, попки и щель. Когда она легла на спину, ее высокая грудь, подрагивая, распласталась, зубы застучали, она кричала от страха, не издавая ни звука. Чего я не помню, так это ее имени, имени этой соседской девочки. Я видел ее до того вместе с другими старшими девчонками, в школьной форме, которая под обыденной темно-зеленой юбкой, белой блузкой и гольфами скрывала чудесное откровение раздвинутых по команде ног и поднятых колен… от полной катастрофы меня спасли широкая, затянутая в белое спина моей матери Фанни и раскинутая простыня, которые скрыли от меня дальнейшее.
Это была не песнь души; я едва не скулил. В паху ныло, в голове шумело от ослепительного вида Божьего творения, и это зрелище забирает тебя навсегда, ты уже не выпутаешься из его сетей.
Чувству сопротивляешься, делаешь эту ошибку, как и большинство глупых подростков. Свысока смотришь на девчонок, обращаешься с ними так, как обращается с ними твой мир. Понимая все, но не зная, как выразить себя, как дать желанию вырваться из тебя, как из пустого места, как справиться с ужасным влечением, которое как будто не имеет к тебе никакого отношения, но витает вокруг тебя, как погода, расцвечивающая небо облаками.
Все мои друзья были такими же тупицами. Вот отчего эти пошлые шутки, сигареты в углу рта, вот зачем эти вызывающие ширинки, вот зачем презрительно поднятые брови, неистовые аплодисменты в бурлеске, хотя во рту пересыхает и чувствуешь, что сердце бьется так, что готово выскочить из груди, разорвав тонкие прутья ее клетки ударами в такт непристойного танца.
«Поющие дураки». Такое имя мы выбрали. Некоторым в этом названии слышалось что-то китайское. Как и в названии «Оловянная сковорода»[15]. Те ребята говорят, что любовь — это народная песня в душе.
Какие были у нас шансы? Какими дарованиями мы обладали? Я, который, согнув руку в локте, мог продемонстрировать бицепс толщиной с язычок ботинка шестого размера, или Винни, прозванный Слэпси, потому что его мозги работали так, словно в детстве его слишком часто били по голове, или плотный Марио по кличке Кирпич, потому что телосложением напоминал кирпичный нужник, или Аарон Еврей, чужак из другого квартала, прилипший к нам, потому что ему нравилось наше хриплое, на итальянский манер, пение. Это, скажу вам, не то искусство, которое требуется итонским мальчикам для игры в гольф. В снежки мы закладывали камни и пели наши хиты на углу возле кондитерской лавки.
Еврей, отец которого держал номера, любил наши поездки на утренники в Юнион-Сити, он готовился стать аферистом, Еврей, и иногда играл роль антрепренера, практикуясь на нас, уличных музыкантах, хотя ему недоставало исключительно важного дара важно выглядеть, это ужасный пробел, из-за которого у него не было никаких надежд добиться успеха в мире прожженных плутов. Кроме того, у него был, как я думаю, паралич, он подволакивал ногу, не мог поставить ее на пятку. Это придавало шаткость его походке, казалось, что он вот-вот завалится набок. Потертые вельветовые бриджи и резиновые тапки зимой и летом и полы короткого пиджачка, развевающиеся на ветру. Он был добрый дурачок с восторженным выражением лица и крупными, выступающими вперед зубами с вечной улыбочкой на лице. В довершение всего у него был противный высокий голос, переходивший иногда в маниакальный вопль. Это был полный конфуз для нашего пещерного театра снов, крик бывал таким громким и пронзительным, что стриперши, встряхивавшие своими обвислыми грудями и крутившие задницами под барабанный бой, едва не застывали на месте, оглядываясь со своего ярко освещенного пятачка на наш закут.
Раз в неделю мы ездили на автобусе в Юнион-Сити. По сцене, освещенная розовым прожектором, маршировала голая женщина позднего детородного возраста. Еврей пронзительно верещал, Марио бил меня в плечо, изображая хореографическую сцену, Слэпси гнусавил текст, стараясь выжать все, что возможно, из своего таланта к членораздельной артикуляции, а я съежившись, сидел на стуле, мучаясь комплексами и испытывая возбуждение, которое я бы не назвал приятным. Я боялся, что она увидит, как я смотрю на нее, на стрипершу. Такое искушение манило со сцены. Она так ловко вертела задом — ба-да-бум, ба-да-бум, — да, это было вульгарно, но поверьте мне, после этого я перебывал во многих салунах и женщины баловали меня своим вниманием, но никогда не видел я ничего лучше. Это было грязное, низкое использование красоты, к тому же с ней в паре выступал кретин в клетчатом костюме, лаковых туфлях и котелке, который вываливался на сцену с торчащим из штанов розовым резиновым членом длиной в три фута. У меня в это время до тошноты болели яйца, и я злился, что эта жирная пляшущая шлюха представляет способности женщины. Я не хотел, чтобы так было.
Была еще одна, которая меня раздражала, — тупая тощая стриперша, худая и безгрудая, как мальчишка; она так апатично и вяло, как под наркотиками, передвигалась по сцене, что даже Рудди Рич не смог бы подобрать для нее соответствующий темп.
Как я дошел до этого? Почему я думал об этом? Может быть — и я продолжаю думать так в свои семьдесят лет, — потому что я верил, что в театре все должно быть не так, как на улице. Не буду притворяться, мальчишке, каким я тогда был, не под силу думать на такие темы серьезно. Тот никчемный мальчишка с двумя классами образования, старавшийся слиться в гармонии с другими Дураками на перекрестке двух улиц, — вот он вдруг решил, что представление — это иной мир? Какого хрена мог я тогда понимать в шоу-бизнесе, чтобы думать, что он должен дать нечто иное, то, что ты никогда не найдешь на улице? Но клянусь Христом, что это убеждение все же пришло ко мне, словно я был студентом консерватории, пу-пу па-дуп, но откуда оно пришло, этого я не могу сказать и по сей день.
Следуя тому же обычаю, нам приходилось благодарить то одного, то другого на церемониях награждения, а я благодарен Еврею за то, что он помог мне многое осознать, преодолеть дух отрицания, найти свой путь. Его собственный путь, путь моего бедного парализованного приятеля, по стечению обстоятельств, хотя я не хочу сейчас говорить об этом, оказался коротким и преждевременно оборвавшимся.
Но я старался, правда? Всегда, как бы я ни терялся, я искал мой алебастровый город. Насколько было бы лучше, если бы я был таким же застенчивым, как герой моей песни, если бы я только застенчиво представлял себе, как я целую Анджелу Морелли в Эсбери-парке. Залезая рукой под ее шерстяной купальник. Я не могу больше быть твоей подружкой, говорит она. Не то чтобы ты мне не нравился, нет, ты очень мне нравишься, но я не могу рассчитывать на случай. Вдруг что-то случится и это решит мою жизнь. Нет, я хочу сама ее сделать. Темные глаза сияют, чудесная серьезная девочка. Она отталкивает мои руки. У тебя нет перспектив. Нет работы. Ты бросил школу. Что ты хочешь сделать в жизни? Похоже, что ты не уважаешь себя, болтаешься на углу и поешь дурацкие песенки с такими же, как ты, ребятками, которые просто не знают, чем заняться. Зачем же ты плачешь, Анджела, если я сам себя не уважаю, и что там еще говорит твоя мама? Это говорит не мама, у меня тоже есть глаза, и я вижу, что ты ничего не делаешь, у меня есть уши, и я слышу, что у тебя нет никаких амбиций.