Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я потом прочитала про нее, что она была дочерью художника, забыла, как зовут, но тоже Джентилески, разумеется. Занималась в мастерской своего отца, и там ее изнасиловал другой ученик отца, какой-то малоизвестный живописец, старше ее лет на десять. А ей было семнадцать лет, кажется. Артемизия, однако, была гордой девицей, но гордой без стыдливости. И поэтому она, не убоявшись огласки этого позорного случая, подала на своего обидчика в суд. Суд длился несколько лет, и ей все-таки удалось доказать его вину. Его даже, кажется, посадили в тюрьму. Правда, ненадолго. Но это уже неважно. Важен факт. А потом она остаток жизни рисовала то Юдифь, то Иаиль. То отрубала голову мужчине, а то забивала ему кол в висок. Веселая была дама. Вышла ли она после этого замуж? «Большая Лейпцигская история искусств» об этом умалчивает.
Вредная картина. Для воспитания молодых девиц, а также для недавно вышедших замуж графинь.
— Да, помню, помню, — повторила я. — У дедушки был странноватый вкус.
— Видишь ли, Далли, — сказал папа, — когда речь идет о картинах великих или даже выдающихся художников — а синьора Джентилески если не великая, то без сомнения выдающаяся, — тут соображения вкуса в том, что касается содержания, отходят на второй план. Впрочем, некоторые богатые идиотки, глядя на картины Рубенса, говорят: «Фу, какие жирные, какие грудастые и задастые бабы!» — а глядя на картины Рембрандта, удивляются, что изображение морщинистых старух с узловатыми пальцами стоит таких сумасшедших денег. Им бы, конечно, румяных детишек, играющих со щенком, и вообще всякий пошлый венский бидермайер.
— Как с тобой приятно разговаривать, — сказала я. — Разговор сразу уходит от всего тяжелого и реального в какие-то общие милые материи.
— Ничуть, — сказал папа и посмотрел на меня слегка обиженно, но вполне серьезно. — Дедушка если не создавал, то хотя бы накапливал. А я даже не трачу. Я просто живу. Все мое время, все мои силы, вся моя жизнь уходят на то, чтобы встать, сделать гимнастику, умыться, одеться к завтраку, позавтракать, выкурить сигару или папиросу, потом переодеться и пойти гулять. Я подсчитал, что на одни переодевания у меня уже ушло около года жизни! А на сидение за обеденным столом — еще больше! Когда-то я думал, что буду жить ради любви. Я процеловался-промиловался четыре месяца чистого времени. Сто двадцать суток без перерыва. И всё впустую.
Я читаю книги, да. Целыми днями. Но я никому не рассказываю о том, что прочел, и книги рушатся в меня, как в колодец. Они лежат там на дне. Я прочитал чертову уйму книг, Далли. Может быть, я был бы полезен обществу как учитель. Преподавал бы отечественную и мировую словесность.
— Вот еще! — возмутилась я. — Полезен обществу! Ты что, социалист?
— Не знаю, — папа пожал плечами. — Как-то об этом не задумывался. Но ведь любой человек должен быть полезен обществу.
— Не знаю, — сказала я.
— Чего тут знать? — удивился папа. — Кажется, это аксиома.
— Ну уж нет, — сказала я. — Хотя, может быть, и да, но без разницы. Что такое аксиома? Госпожа Антонеску учила меня математике. Истина, не требующая доказательств. То есть допущение! Истина не может ничего требовать или не требовать. Учти, это не я сама придумала. Это мне все госпожа Антонеску рассказывала. Это мы можем называть какое-то утверждение истиной, а какое-то ложью. Аксиома — это то, что мы не хотим доказывать. По тысяче причин. В математике — чтобы создать удобную систему для исчисления. А в жизни — потому что нам так выгодно. Нам — в смысле людям. Людям — в смысле тем, кто с надутым видом говорит: «Это аксиома! Это истина, не требующая доказательств». Странное какое допущение — что человек должен быть полезен обществу. Мне кажется, это придумали как раз те, кто хотел, чтоб общество было полезно им. Заставить других работать на себя, убеждая при этом, что надо работать на общество. Да любой феодальный барон, который отнимает хлеб у крестьян, гораздо честнее вот этих философов. Так что читай книги в свое удовольствие, дорогой мой папа. И не нанимайся сельским учителем. Один недавно умерший русский граф вот так попробовал, и ничего не вышло, кроме смеха. Хотя он был популярным автором, вот и писал бы себе романы. Ты хоть знаешь, о ком я? А?
— Ты даже хуже, чем социалистка, — засмеялся папа. — Ты анархистка. Как этот самый граф. А имение я все равно продам.
— Чего ради? — спросила я. — Мы что, задолжали?
— Разве самую чуточку, — сказал папа. — Но это такие, переходящие долги. Вообще аристократия уже два века как живет в долг. Ничего страшного. Но не в этом дело. Мне надоела эта пасторальная тоска нашей сельской жизни.
— Но ведь полгода мы живем в городе?
— Все равно! — отмахнулся папа. Наверное, я сбила его с какой-то любимой, совсем недавно полюбленной мысли. — Надоели эти бескрайние леса и пустующие луга вокруг нашей главной усадьбы. Крестьян мы не тронем, да и не имеем права. В случае чего они все равно будут владеть своими наделами. Но эти пустующие квадратные версты земли — мои, но на самом деле ничьи, — они меня стали угнетать. Представь себе: мы продадим эту землю, а богатые горожане, которые хотят жить на природе, построят там себе дома.
— Мещане? — спросила я.
— Да! Именно! Удачливые богатые мещане, то есть буржуа! Начнется новая жизнь. Сначала это будет совсем маленький городок, а потом целый город. Шум. Движение. Стук экипажей. Рычание автомобилей. Там построят школу. Появятся лавочки. Местное самоуправление. Новый город!
— Боже! — сказала я. — Целый город прямо у нас на голове.
— Почему у нас на голове? — спросил папа. — Мы уедем. На вырученные деньги мы сможем купить себе