Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И ты? — спросила я.
— Ну я, разумеется, сказал: «Да, пожалуйста». Какая чепуха! А потом тот же нарочный принес договор и сопроводил меня к нотариусу.
— Ты с ней поговорил? — спросила я.
— Нет, — ответил папа. — В письме было написано: «Избавь меня от необходимости встречаться и обсуждать этот вопрос, если ты согласен».
— Недавно, — сказала я, — граф Циглау дал интервью парижской газете «Фигаро». Он заявил, что наша империя скоро развалится. Об этом было в городской газете.
Я читала позавчера. И в городской газете написано было, что граф Циглау подрывает устои и клевещет на императора.
— При чем тут? — спросил папа.
— При том, что граф Циглау совершенно прав. Империя развалится. Она уже развалилась. Вдребезги. Как старый сто раз треснутый глиняный горшок. Но не потому, — сказала я, скрежеща зубами, — что она вцепилась, как бульдожка, в эти поганые Балканы, и не из-за того, что на нас вдруг ни с того ни с сего пойдет войной Россия. А из-за того, что имперские аристократы ведут себя так, как ты! — сказала я. И, как юная древняя римлянка, простерла к нему правую руку. — Вот так ведут себя, безвольно, уродски и глупо! А также из-за того, что нотариусы за сотню крон готовы состряпать любой документ. Не продавай имение, папочка! Тебя облапошат!
Папа смотрел на меня растерянно и не моргая.
— Я уже договорился с господином Фишером. Он уже взялся.
— За что он взялся? — спросила я. — У тебя уже есть покупатель?
— Покупателя пока еще нет, — сказал папа.
У меня камень с сердца свалился.
Не совсем свалился, а так, немножко отвалился в сторону. Стало чуть легче дышать. Покупателя нет — уже хорошо. Дай бог, все это окажется очередной папиной фантазией. Я же помню, как папа вдруг завел конюшню породистых лошадей и все рассказывал, как это красиво, благородно и вдобавок очень выгодно. Потом, правда, выяснилось, что это все было ради мамы. Чтобы быть в ее глазах настоящим степным помещиком, грубым мужчиной, от которого пахнет конским потом и вином. Папа мне в этом признался. Через много лет. То есть совсем недавно. Вернее, вчера. А тогда конюшня с породистыми лошадьми как появилась, так и исчезла. Вернее, исчезли лошади, а конюшня осталась. Иногда в нее заводили рабочих лошадей наши мужики, которые привозили к нам на двор подводы с мясом и вином.
— Да, кстати, — сказал папа, — а мне вдруг показалось, что этот самый нарочный, который привез письмо от мамы, он и был этот самый усыновляемый Габриэль. Такой черноволосый юноша с большими, широко расставленными глазами.
Да, наверное, так оно и было. Но я не подала виду и сказала только:
— Ты понимаешь, что ты наделал?
— Но это же чепуха, ерунда, чистая формальность. Маме зачем-то это нужно было, — затараторил он. — Могу же я, наконец, сделать что-то приятное женщине, которую я столько лет любил? И вообще, матери моей единственной дочери. — Мне стало понятно, что папа наконец-то сообразил, что вляпался в какую-то неприятную историю, раз он так неловко пытается отшутиться. Он сказал, шаловливо вертя в воздухе рукой с сигарой: — И вообще, мне кажется, ты уж прости меня, Далли, но ты совсем взрослая девица. Ты должна знать все про эту жизнь. Да ты небось и без меня все знаешь? Так вот, мне кажется, что этот самый, так сказать, молодой итальянец, он, кстати, старше тебя на два года, он подозрительно похож на одну мою знакомую юную булочницу, здесь, в Штефанбурге, в мои студенческие годы. Этакая Форнарина! У Рафаэля была такая возлюбленная…
— Ага, — сказала я, — а потом выяснится, что та булочница и была моя мама. То ли графиня, притворившаяся булочницей, то ли булочница, притворившаяся графиней. Ах!
— Ничего смешного, — сказал папа. — И вообще, шути, да знай меру.
— Отчего же? — возразила я. — Отчего же это я должна знать меру? Отчего это я одна во всей нашей семье должна быть такая умеренная, трезвая и рассудительная?
— Потому что ты такая и есть, — развел руками папа. — Мы должны быть такими, какими нас создал Бог или природа. Как нам предопределено.
— Ага, — сказала я. — Или социальные условия, или психологические страдания. Какой взгляд на проблему тебе кажется наиболее убедительным? Ты кальвинист? Дарвинист? Марксист? Или фрейдист?
— Замолчи! — крикнул папа. — Что за манера все время перечить?
— Почему перечить? — удивилась я. — Я согласна быть такой, какая я есть.
— Вот, вот! — подхватил папа. — А твоя мама своенравная, эгоистичная и, прости меня, не очень добрая женщина. Вот и она тоже должна быть именно такой. Играть эту роль до конца. Я от природы ленивый, мягкий, добрый, готовый подчиняться и служить, но тоже очень эгоистичный. Эта роль предначертана мне, и навряд ли я из нее выйду. А ты умная, знающая, проницательная, трезвая, видящая людей насквозь, способная в любой момент сказать самой себе «нет», умеющая укрощать свои и чужие страсти. Ты была такой с раннего детства. Вот и будь такой дальше. Играй свою роль. Актер на роль Полония не годится на Гамлета. А Офелия никогда не сыграет леди Макбет.
Папочка умел красиво рассуждать. Это правда. Как он все четко и убедительно обозначил. Просто диву даешься.
Но одну вещь он все-таки забыл.
— Папа, — сказала я, — ты совершенно прав. Я, наверное, в тебя такая умная. Но одну маленькую черточку ты забыл. Наверное, из присущего тебе эгоизма, в котором ты сейчас признался. Ты забыл, что я тоже очень эгоистична. Как мама и как ты вместе взятые. А может, и еще сильнее. Поэтому заявляю тебе, что все это, — я подошла к столу, взяла карту, — что все это сплошные фантазии. — Я поднесла карту к лицу, поцеловала этот заштрихованный кусочек, свернула карту, положила в папку и завязала тесемки. — Вели Генриху, ах да, Генриха я отпустила… Принеси сам себе немножечко коньяку.
В этот момент зазвонил дверной звонок, что избавило папу от необходимости как-то реагировать на мою дерзость.
— Генриха нету, — сказал папа, — открой дверь сама, — и добавил: — Пожалуйста.
— Конечно, папочка, — сказала я и пошла открывать.
Это был поверенный, господин Отто Фишер.
Конечно, все оказалось сплошными фантазиями.
Папку пришлось снова развязывать, карту разворачивать и класть на стол, и господин Отто Фишер, который еще совсем недавно назывался «господин Ничего Особенного», водя по карте тупым концом самопишущего пера, объяснял папе, почему его