Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6.13. До субботы уже не вернуться.
А Петр взбирался все выше.
Дабы унять тревогу, Джейкоб начал считать перекладины: тридцать, пятьдесят, сто. Фонарик погас, но мычанье Петра еще слышалось; ухало сердце, каждый шаг – изуверство. Джейкоб снова взглянул на экран: время не изменилось; наверное, отсутствие связи сбило настройки, сказал он себе, хотя прекрасно знал, что часы не зависят от спутникового сигнала, – тогда, наверное, виновата пыль, особая пыль, токсичная, она набилась в корпус, и телефон завис, иначе никак не объяснить, что пройдено еще шестьдесят перекладин, а часы по-прежнему показывают 6:13, и еще, и еще, а потом экран погас бесповоротно – либо села батарея, либо пыль так сгустилась, что ничего не увидишь, даже уткнувшись носом в телефон. Джейкоб потерял счет перекладинам. Мычанье тоже смолкло. Джейкоб крикнул, но глухой отзвук известил: раз он не слышит Петра, значит, ни Петр, ни кто другой не слышит его. Всё. Наверх не залезть, обратно не спуститься. Он один. Единственный выход – разжать пальцы и рухнуть в пропасть.
Всхлипнув, Джейкоб ухватился за следующую перекладину.
Во вселенной открылась сияющая брешь. Запел тягучий оранжевый свет.
Пыль соткалась в ткань, ткань свернулась теплым влажным тоннелем, тоннель всосал Джейкоба, и чем ближе, тем шире брешь, потоком хлынул свет, а с ним голоса.
Он тянулся к ним и рвался, задыхаясь, и голова его распадалась, и раскалывалась, и корежилась, и множились голоса: сорок пять, семьдесят один, двести тридцать один, шестьсот тринадцать, восемнадцать тысяч, тысяча тысяч голосов, каждый неповторим, и удивителен, и странен; свет распахнулся океаном, грозный гудящий хор, и голоса накатили, двенадцать на тридцать, и еще на тридцать, и на тридцать, и на тридцать, и снова, и снова на тридцать и на триста шестьдесят пять тысяч мириад – шорох бесчисленных крыл…
– Вы явились, Джейкоб Лев.
Джейкоб лежал навзничь, руки-ноги не чувствовались, в груди бухало.
В глазах мутно, словно только что родился. Над ним склонился Петр. Ни один волосок не выбился. Рубашка без единой морщинки.
– Как вы себя чувствуете?
– Нафер… – Язык не слушался. – Наверное… се… сеодня… про… проущу… спортзал.
Петр усмехнулся и, потрепав по плечу, усадил Джейкоба:
– Вы молодец.
В висках зашумело, теперь перед глазами закачалась золотисто-зеленая пелена, и какой-то миг он сквозь зеленую призму взирал на буйный сад: изумрудная трава пробивалась сквозь половицы, набухший спорами папоротник захватил стропила, вились в мареве лозы, орхидеи роняли росу, расползался лишайник. Пышная и душная природа, в рвении своем страстная, до того подлинная, что ноздри взаправду наполнил пьянящий аромат гниения и возрождения.
Потом сознание сжалось, как натруженная мышца, зелень в глазах рассеялась, сад застыл и померк, соблазнительные формы превратились в источенные жучком балки.
– Встать сможете?
– Попробую.
– Ну давайте, потихоньку.
Неуклюже потоптались. Джейкоб оперся на коротышку в годах.
– Ну, отпускаю. Готовы? Точно? Шажок, другой… Молодчина, молодчина.
Длинная неотделанная мансарда без окон, заваленная поразительными грудами всякой рухляди.
Головокружение еще не прошло, покачивало. Керосиновая лампа на крюке служила ненадежным буфером тьме, что сочилась сквозь трещины, расползалась в пустотах, заволакивала скошенный потолок.
– Ну как вы? Лучше?
– Угу.
– Может, присядете?
– Все нормально.
Петр взирал скептически. Что ж, возразить нечего: у Джейкоба все крохи воли уходят на то, чтобы стоять ровно. Лицо и шея полыхают огнем, влажная рубашка колышется от невидимого ветерка. Он явно переоценил свою спортивную форму. А может, заболел. Натурально заболел. Пыль. Адская аллергия.
Аллергия воздействует на зрение? Вызывает галлюцинации?
Видимо, сказались недолгая абстиненция, смена поясов и недосып, плюс обезвоживание. Любое из этих объяснений бесконечно лучше внезапного психоза.
– Ну смотрите, – сказал Петр. – Теперь послушайте меня внимательно. Если вдруг придут странные мысли, сразу дайте знать.
– В каком смысле – странные?
– В любом. Например, неудержимо захочется что-нибудь сделать. – Петр снял лампу с крюка. – Держитесь рядом, тут легко заблудиться.
В лабиринтах хлама лампа выхватывала очертания предметов, ронявших причудливые тени, которые ежесекундно менялись, отчего пустота вдруг оборачивалась твердой поверхностью, и наоборот. От мазков света осязаемо маслянистая темнота съеживалась, точно жир от мыльной капли, и в последнюю секунду Джейкоб замечал ненадежную половицу, провисшую доску, строительный мусор или прогнувшуюся водопроводную трубу на уровне головы.
И снова пыль. Правда, меньше, чем в шахте. Она липла к коже и, смешавшись с потом, запекалась трескучей глинистой коркой. Однако легкие не бунтовали.
Надо сказать, дышалось легко. Как никогда.
– Вот уж, поди, задачка втащить сюда пылесос.
– Не понял?
– Прибираться. По пятницам.
– Я сказал: присматривать.
– Есть разница?
– Конечно. Два совершенно разных слова.
Пылесос тут был бесполезен – с работой, пожалуй, справилась бы паяльная лампа. Главным образом здесь теснились книжные шкафы, под завязку набитые пергаментными свитками в водянистых разводах, изъеденные молью талесы; молитвенники в ящиках – словно конфетти; этакая гениза, хранилище пришедшей в негодность ритуальной утвари, которую нельзя уничтожить – кощунство. Но были тут и другие вещи: ободранные чемоданы, поломанная мебель, горы башмаков в мышином помете.
Восемь веков как-никак, еще бы не скопился хлам.
К Джейкобу вернулось равновесие, а с ним и отчуждение:
– Вам не приходила мысль устроить распродажу?
– Все самое ценное уже продано, – усмехнулся Петр. – Остались вещи послевоенной поры.
– Можно я сфотографирую? Мой отец большой поклонник Махараля.
Охранник вскинул бровь:
– Вот как?
– Можно сказать, фанат.
– Не знал, что у раввинов бывают поклонники.
– Бывают, среди других раввинов.
– А. Прошу.
Джейкоб достал камеру. Он сам не знал, зачем ему фотографии. Разве что Сэм получит доказательства визита сына на чердак – если снимки мусора могут что-то доказать.
– А что здесь было такого ценного? – спросил Джейкоб.
– Старые книги, рукописи. Еще письмо – единственный уцелевший автограф Махараля.