Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабы только что отошли от гумна, как вдруг из-за стога показался жеребец в яблоках. Бессонов ехал рысью. Выпрыгивая в седле, он явно правил к бабам.
— Ой, девоньки, ведь сюда! — всплеснула руками Марютка Смирнова. Она, в испуге, первая вытряхнула из передника зерно с мякиной. То же самое сделали Петуховна, Нинка и Поликсенья. Только одна Костерька стояла на дороге ни жива ни мертва. Бабы от страха бегом бросились в сторону. Костерька побежала тоже. Бессонов увидел бегущих и ударил по жеребцу:
— Стой! Стой! — заорал он еще издали, направляясь наперерез бабам, прямо по вязкому жнивью. Он осадил жеребца перед перепуганной Петуховной, повел белым своим носом и сказал:
— А ну пошли!
Бабы покорно пошли на дорогу. Он ехал сзади, и жеребец мотал длинной мордой, грызя удила, лязгая коричневыми зубами.
Бессонов загнал баб опять в избу к Петуховне. Все они рядком уселись на лавке, перепуганные вконец, трясущиеся. Поликсенья шептала что-то вроде «господи, спаси, пронеси». Марютка то и дело вздыхала. Нинка Воробьева теребила конец платка. Одна Петуховна сразу успокоилась, дома, как говорят, и стены помогают. Узнав от баб о ночном собрании, она с сожалением поглядывала на затоптанный пол.
_ Так… — Бессонов сел за стол, открыл сумку. Бабы затравленными глазами следили за каждым его движением.
— Так… Что же, товарищи. — Он закурил какую-то толстую папиросину. В пустой избе пахнуло волнующим, забытым мужским запахом. И, может быть, от этого запаха, напомнившего давние счастливые дни, напомнившего мужика, опору и бабью защиту, а может быть, от чего другого Марютка Смирнова вдруг всхлипнула, сглотнула слезы. За ней в голос заплакала Поликсенья.
— Так, так… — Бессонов вдруг ударил по столу кулаком. — А ну расстегни пуговицы! Встань, гражданка! Да-да, ты, первая! — Он подошел к Марютке, пощупал карманы, распахнул полу дырявого Марюткиного казачка. Тем же путем он обыскал всех остальных баб и, ничего не найдя, опять сел за стол. Спросил:
— Почему побежали?
— Так ведь чего, батюшко, напугалися… — улыбаясь, произнесла Поликсенья и вытерла щеку нижним платочком. Бессонов словно бы в раздумье брякал пальцами по столу:
— Можете идти. Я вас не задерживаю.
Бабы торопливо завставали, засморкались. Бессонов глянул на них круглыми своими глазами и застучал по столу.
Костерька ни жива ни мертва пошла к двери. Такая большая показалась ей изба Петуховны. Костерька взялась уже за скобу, как вдруг Бессонов вскочил, подбежал к ней:
— А это что такое? — Он длинным кривым пальцем указал на пол. — Это что такое, спрашиваю!
На полу неровной дорожкой лежали ржаные зерна. Костерька сроду не нашивала хороших, не дырявых валенок…
— Валенки снять! Сбегать за бригадиром! — чуть ли не весело закричал Бессонов.
Степан Михайлович и сам уже прибежал в избу. Посреди пола он увидел заплатанные, растоптанные Костерькины валенки и две грудки зерна. Сама Костерька стояла босиком на полу и выла. Бабы молча стояли у дверей, Бессонов писал за столом акт о краже.
Степан Михайлович вздохнул и, не читая, подписал бумажку, накорябали свои фамилии и бабы. Одна Петуховна не смогла подписать бумагу.
Бессонов велел Костерьке обуться. Потом он вывел ее на улицу, привычным взглядом нащупал первую попавшуюся баню, велел найти караульщика и сам отвел плачущую Костерьку в эту баню. Степан Михайлович послал кого-то из ребятишек за стариком Филей.
— Арестованную не выпускать! — строго сказал Бессонов тщедушному Филе. И Филя с батогом уселся на приступке.
— А ежели ей, товарищ Бессонов, этого, того, ей понужде понадобится?
Но Бессонов уже не слушал Филю. Он прямо по грядкам, не жалея хромовых сапог, шагал из огорода. Степан Михайлович, печально опустив голову, ступал вслед за начальством. А в бане тонко, по-волчьи подвывала Костерька.
Бессонов уехал, пообещав тут же прислать за арестованной милиционера. Правда, он чуть не арестовал и Степана Михайловича, как он сказал, «за срыв и саботаж». Бессонов долго никак не мог понять, почему зерно до сих пор не провеяно. «То есть как это так, нет ветра? Веять! Немедленно!»— кричал он. Когда же бригадиру удалось доказать, что ветер от него, бригадира, не зависит, Бессонов долго ругался, а после вскочил на лошадь и крикнул: «Отвечаешь своей головой! К двенадцати часам чтобы хлеб был на хлебопункте!» И уехал.
Степан Михайлович плюнул ему вослед. Плюнул и оглянулся, не видел ли кто. «Да неужели когда наша бригада колхоз подводила? — в обиде размышлял Степан Михайлович. — Всю войну шли первыми, все до последнего фунта подчищаем. Ну, а бабы, что бабы? Они вон и так еле ходят, опухли, ладно что мужиков почти всех подчистую на фронте решило. А то приехали бы, не узнали своих баб… А эта Костерька-то. Ну и дура. Хоть бы катанки зашиты были, не было бы никакого греха. А теперь два года дуре дадут. Никакого сомненья, дадут».
…О том, что Костерьке дадут полтора, а то два года, знала вся деревня. Дело это было ясное потому, что в прошлом году уже посадили Омелиху. Посадили за то, что ходила по ночам с ножницами в рожь, стричь колоски.
Степан Михайлович открыл гумно, велел бабам ждать ветра, а сам побежал искать возчиков. По его подсчетам, нужно было подвод шесть, не меньше. Ехать до хлебного пункта не близко, старуху какую в извоз не пошлешь. Но возчиков раз-два, и обчелся. Вместе с женщинами изредка ездил с хлебом и дурачок Яша. Если ему запрячь телегу да нагрузить, этот съездит. С Нинкой Воробьевой уже была договоренность. Марютка Смирнова поедет тоже.
Степан Михайлович для верности зашел сперва к Яше. Яшина мать сидела на опрокинутом ведре и доила козу, доила прямо в избе. Яша босиком, в одних портках сидел за столом на собственной пятке и бессмысленно строгал хлебным ножиком какую-то палочку. Сперва бригадир поздоровался, потом подсел к Яше:
— Что, Яша, надо, брат, съездить с мешками-то, выручай.
Яша добродушно и неопределенно хохотнул. Он-то был всегда и на все согласен. Но включилась в разговор его мать, и