Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рот закройте, — попросил Обижаев, — я все равно ничего не слышу, когда не желаю. Глохну одновременно на оба уха. А требования у вас, любезный, какие-то невыполнимые: то бурку подай белую, то саблю острую. А у меня, кроме клистира, и вручить вам нечего. Извиняйте великодушно!
— Доктор…
— Все-все-все! Не на митинге. Лежим и молчим, — Обижаев поднялся и вышел из операционной быстрым шагом, едва не налетев в коридоре на часового — тот даже откачнулся от неожиданности в сторону.
«Томский Императорский университет мог бы гордиться выпускником медицинского факультета, — не удержался и похвалил сам себя Обижаев. — Не мировое светило, конечно, но портрет в главном корпусе непременно бы поместили. Такую операцию провел — практически ничего под рукой, кроме скальпеля, не имея, и не зарезал, беднягу, на тот свет не отправил. Конечно, природное здоровье больного помогло, но и руки мои…» Он вытянул перед собой руки с тонкими длинными пальцами, оглядел их и уважительно покачал головой. Неистребимая профессиональная гордость распирала его, он пытался ерничать над собой, чтобы приземлить эту гордость, чтобы не возносилась она уж слишком высоко, но получалось плохо. Да, такие врачи, как он, во всякие времена на дороге не валяются.
Весь день не покидало его доброе настроение, хотя радоваться, если не считать очнувшегося и заговорившего раненого, было нечему.
Взамен арестованных санитаров из Чекатифа прислали двух пожилых мужиков, которые больше всего боялись заразиться тифом и постоянно куда-то прятались, пока Обижаев не пригрозил, что их тоже арестуют, если они плохо будут работать. Угроза подействовала, мужики зашевелились смелее и расторопней, но что такое два санитара на всю больницу… Две капли. А тут еще кончились медикаменты и аптечный шкаф стоял совершенно пустым, в него теперь даже мыши не заглядывали. Дров, чтобы отапливать больницу, оставалось дня на два, не больше. Сегодня утром полная картина разорения заимела последний штрих — пала лошадь, на которой возили воду. Если в заразной больнице еще и воды не будет…
Пробегав весь день и досыта наругавшись, Обижаев под вечер добрался до своей комнатки, выдрал чистый лист из амбарной книги и принялся сочинять письмо в Чекатиф, подробно перечисляя нынешние беды и потребности. Прекрасно понимая бесполезность своей жалобной писанины, он все равно продолжал писать, будто стучался, не жалея кулаков, в наглухо запертые ворота. Дописал, поставил дату и размашистую свою подпись. Решил, что письмо завтра, с утра пораньше, надо будет обязательно занести в Чекатиф и отдать в руки начальнику. Чудес, конечно, не произойдет, но вдруг… Хоть шерсти клок.
Он поднялся из-за стола, потянулся с хрустом и направился к двери, собираясь навестить раненого. Что за черт! Дверь не открывалась. Обижаев потолкался в нее обеими руками — напрасно. Легкие створки словно гвоздями приколотили — намертво. Он попытался ударить плечом, но только охнул от боли — двери даже не пошевелились. Да что такое творится?!
Творилось же для заразной больницы дело совсем необычное: двери в комнатку доктора Обижаева были подперты тяжелым широким шкафом, который стоял в коридоре, до отказа набитый старыми бумагами и книжками — еще со времен женской гимназии. Стоял шкаф прочно, как гора, и напрасно Обижаев стучался в двери — не под силу было ему сдвинуть это старое, обшарпанное изделие, изготовленное в свое время из толстых и прочных досок.
Еще более непонятное дело творилось возле операционной, где на посту теперь стоял Гусельников, обряженный в шинель часового, выставленного Крайневым. Сжимал в руке винтовку и зорко поглядывал в обе стороны пустого в этот час коридора. Сам же часовой, связанный, с кляпом во рту, лежал на боку в углу операционной и тоскливо таращил ошарашенные глаза.
Григоров, увидев перед собой Каретникова, нисколько не удивился. Тихо, с перерывами, выговорил:
— Семирадов вас ценил… Не зря… Толковый вы офицер…
— Где тайник? — перебил его Каретников.
— В организацию был внедрен агент красных. Семирадов убит, груз доставлять некому. Продадут по дешевке, а деньги по кабакам… Наше дело, Каретников, доблестно проиграно, бегите из города, убегайте, куда хотите. Живите! И забудьте. Не было никакого груза, я его уничтожил.
— Где тайник? — снова перебил его Каретников. — Не уходите от ответа! Вы хотели один им воспользоваться?
— Да Боже упаси! — Григоров недолго помолчал, переводя дыхание. — Таких мыслей у меня не было. Груз никому не должен достаться. Ни мне, ни вам, ни красным, ни американцам с японцами. Нет его!
— Где тайник? Или я пристрелю вас!
— Сделайте милость. Помирать в ЧК нет никакого желания. Быстрее, штабс-капитан.
— Ну уж нет! Разговор не окончен. Балабанов, носилки нужны, мы его вынесем отсюда!
В коридоре послышался шум, крик Гусельникова:
— Стой! Кто такие?! Стрелять буду!
В ответ ему бухнул револьверный выстрел. Следом еще один, из винтовки, от дверей — это стрелял Гусельников. И сразу за выстрелом — его сорванный крик:
— Уходите!
Каретников выдернул подушку из-под головы Григорова, набросил ему на лицо и два раза подряд выпалил в забинтованную грудь. Затем, обернувшись, — в связанного часового. Ровным голосом приказал:
— Балабанов, окно выбивай.
Сам же кинулся к двери, на помощь Гусельникову. Вдвоем они сделали несколько выстрелов в конец коридора и бросились назад в операционную, где Балабанов уже высадил лавкой деревянную раму и стекла. Спрыгнули вниз, и Каретников, успев еще зорко оглянуться вокруг, скомандовал:
— Врассыпную уходим, в разные стороны. Собираемся на заводе.
И первым, не оглядываясь, скользнул в темноту. Вслед им запоздало стучали выстрелы, слышались возле больницы громкие голоса, какой-то конный заполошно проскакал мимо, разрывая глотку в крике, но суета была напрасной: густые, непроглядные потемки надежно скрывали убегавших, серые дома и не обозначенные ни одним фонарем или огоньком угрюмые улицы.
5
— Доктор вы, конечно, искусный, Анатолий Николаевич. Слов нет, искусный. Надеюсь, что скоро выброшу костыли и пойду без всяких подпорок. Примите мою благодарность. Что там по этому поводу глаголет ваш апостол Петр — о помощи ближнему? Да неважно, что он глаголет; важно, что заповеди его вы выполняете. Позвольте и мне приступить к исполнению своих заповедей. Шалагинский кучер нам все рассказал, теперь ваша очередь. Я очень рассчитываю на откровенность: не хочется, чтобы переломали ваши золотые руки. Поверьте — совсем не хочется, искренне вам говорю. Так что — рассказывайте и ничего не утаивайте.
Бородовский смотрел на Обижаева участливо и доброжелательно, словно на старинного приятеля, которого приходится просить о незначительном одолжении.
Сидели они в бывшем шалагинском кабинете, за большим круглым столом, напротив друг друга, и в железных кружках у них остывал чай, заваренный так густо, что на цвет он был черным, как деготь. Именно такой чай любил Бородовский, прихлебывал его маленькими глоточками, и на гладко выбритом бледном лице проявлялся нежный, почти детский румянец.