Шрифт:
Интервал:
Закладка:
The End Is The Beginning Is The End.
Smashing Pumpkins
Через восемь дней после того, как Светка получила неожиданный отцовский подарок (Али прости не могу не лететь люблю этот город потом вместе слетаем), кто-то постучал в дверь его квартиры. Постучал, не позвонил.
Два опера и следак в белом льняном пиджаке, который ему не шел.
— Поехали, — сказал опер.
— Куда? — спросил Али.
— Поехали.
Шесть дней его вызывали на допрос, и следак в белом пиджаке говорил одно и то же:
— Где бабки, Али?
Али молчал.
— Али, ты понимаешь, что тебя как человека нет? У тебя ни паспорта, ничего. Никто не знает, что ты здесь. Мы тебя можем держать, пока не сдохнешь. Где бабки, Али?
В камере на четверых сидели шестеро. И вдруг всех выпустили. Остался один в блоке. Весь день не приносили еды. И на второй день. Он стал кричать в коридор и во двор, из окна, но никого не было.
На третий день раня пальцы, вытащил из кровати пружину и стал ковырять бетон в месте сочленения с решеткой. Не получалось ни хрена, и на пятый день подумал, что умрет здесь.
На шестой коридоры заполнились гулом, и Алишер заплакал от радости. Новых было много. К нему сунули троих, журналиста, преподавателя из Бауманки и глуповатого парня из Воронежа с лицом грубым и желтым, как картофелина.
— Я им говорю — кому я расскажу? По всей Европе то же самое, по всему миру, кто меня слушать станет? — горячился журналист, тощий и патлатый.
— Вы о чем? — спокойно интересовался препод из Бауманки.
— А вы не знаете! Ага… Хорошо, — говорил спокойнее, — у меня были данные, что за два дня до Ночи Единения очистили от заключенных все исправительные заведения Москвы и центрального района. Но я не собирался публиковать! Негде! Нет интернета!.. Все и так все знают! И что в Подмосковье за май-июнь двадцать концлагерей построили, все знают! У нас же в стране не утаишь ни хрена, а я не какой-нибудь борец за правду, я жить хочу, я продажный, пусть других сажают!
— Вы ничего не поняли, юноша, — говорил препод, старше юноши лет на семь, — нас уничтожают как класс, а не за дело. Нас выдавливает вселенское быдло. Мы — политические. Для нас не нужно повода, кроме ума. Нация сплачивается, уничтожая нас. Обыдлевшему народу легче сражаться.
— А его тогда за что?! — орал журналист, показывая на воронежского как на предмет. — Не академик же Лихачев, классический быдлоид!
— А если я по голове дам? — огрызался воронежский.
Он был курьером. Принес слайды, в редакции менты — и все на коленях. И его до кучи.
Еды все равно не дали, зря Алишер надеялся. И на следующий день тоже.
Он не знал, что быть голодным больно.
Он не думал о Светке и только вспоминал, как они сидели в ресторане и ели или готовили утром яичницу с грудинкой, и грудинка шипела на сковороде, выпуская сок, и ломти становились из белых прозрачными, потом твердели и покрывались корочкой; и тогда он разбивал яйца, и жир стрелял, и Алишер убирал голову, чтобы не в глаз, и белок становился из прозрачного белым на раскаленной сковородке, и главным было — не передержать, чтобы не затвердел краями желток, а остался мягким, чтобы макать в него черным бородинским или ломтиком батона и жрать это все. А еще он грел молоко в ковшике, и рядом, в турке, варил кофе, обязательно крепкий, густой. Смысл был в том, чтобы не дать закипеть и убрать оба ковшика с огня, когда шапки — белая и черная — пойдут вверх. И много коричневого сахара, чтобы кофе был крепким, и сладким, и сытным, и в больших кружках, про которые, если видишь на витрине, думаешь, господи, какой идиот их купит, наверное, идиот, который не жрал шесть дней, и будет хлестать густой кофе с молоком и чтобы сахара, и хорошо, что хоть не отключили воду, иначе они давно друг друга поубивали бы.
Али проваливался в сон, и там тоже была еда.
— …Мы увидели последний рывок дряхлого европейского льва, — слышал он сквозь сон, — Европа думала, за последние пятьдесят лет ей простят предыдущие пятьсот, но варвары ничего не забыли. Стали покусывать, а Европа подманила их и рявкнула.
— Господи, вы какую-то ерунду несете, нас третий день не кормят!
Счастливчик, подумал Али.
— Я вам объясняю, что мы уже мертвы, не дергайтесь. Знаете, что произошло? Столкнулись не экономические интересы, а расы. Духи наций. Европейцы сказали ста миллионам варваров — мы вас убьем, если вы нас не убьете. Варвары победят. Всегда побеждают, закон истории. А нас расстреляют. Хорошо бы сразу. Нам повезло, мы в первой волне, в ней чаще сразу.
Журналист погрустнел.
— У меня до всего этого были… настроения. Разгонялся на машине, думал — вот, сейчас, на сантиметр руль, и все, кончится мучение, останавливало, что с собой придется кого-то взять. Водителя встречной… А сейчас жить хочется. Парадокс, мать его!
В коридоре послышались шаги и лязгнула дверь справа, в самом начале блока. Удивленные голоса, затем выстрелы — шесть подряд, и после паузы — еще.
Открыли дверь второй камеры. Все повторилось.
— Что это? — взвизгнул по-бабьи журналист.
— Расстрел, — сказал препод, встал на колени, спиной к дверям, и начал молиться.
В третьей камере пытались завалить дверь, не успели.
Когда расстреливали четвертую, орал весь блок.
Али сидел в шестой. Выстрелы и крики раздавались все ближе.
— Завалим их, — лихорадочно шептал воронежец, — ну, сколько их там, сколько? Если все сразу, главно, кто с оружием…
В замок влез ключ. Препод молился, журналиста трясло.
— Блядь, они же нас поубивают всех! — заплакал воронежский и обхватил голову руками.
Дверь открылась. Мент в расстегнутой рубашке и висящем на застежке галстуке, красный, потный и пьяный, вскинул автомат к плечу и стал расстреливать людей одиночными. Али упал на колени, поднял руки и заорал:
— Я не политический! У меня бабки есть!
Везде орали, и надо было перекричать, воронежский тоже орал, но его убили, и жавшегося в угол журналиста убили, и молившегося препода в затылок, и выстрелы гулко звучали в камере.
— Я не политический! У меня бабки есть! Я не политический!
А мент навел автомат, но следак в белом пиджаке, тоже пьяный, поднял ствол и крикнул менту:
— Он не политический! У него бабки есть, серьезно тебе говорю!
— Сказали, всех валить!
— Политических!
Следак нес сумку с запасными магазинами. Заключенные, кто слышал, тоже стали орать про бабки, что у них есть.