Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако есть и другой ответ, не столь поверхностный, как «во всем виноват блог». Только что поняла. И связан он с той ее отрешенностью в пиццерии: «Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? Не знаю, что ты хочешь от меня услышать!»
Это было семнадцатого апреля. Когда Беа в первый раз спросила меня про органайзер.
* * *
– Она его тебе не давала?
Я похолодела. Фраза была расплывчатая, а субъект предложения не упоминался так давно, что как будто был под запретом.
Вероятно, я округлила глаза; надеюсь, не побледнела. В любом случае Беатриче не заметила.
– Понимаю, звучит бредово, – продолжала она, – но я уже не знаю, где искать. Я перевернула весь дом, Эли. Спрашивала у брата, сестры, у отца и даже у Энцо. – Она помотала головой. – Он испарился.
Я молчала, и помню как. Липким молчанием.
– Но она не могла его выбросить: там все контакты, адреса, телефоны, собранные благодаря всяким ужинам, вечеринкам, гостям, подаркам… Это труд всей ее жизни!
Мы сидели рядом у компьютера в моей комнате, вернувшись с особенно удачной фотосессии в гавани Пунта-Ала. Мы сделали вид, будто одна из пришвартованных яхт – наша; команда в отсутствие хозяина пустила нас на борт и помогла с подготовкой.
– Вот эту видела? – Беатриче ткнула в экран. – Обратиться к нужным людям – и я вернусь на подиум. Пойдут конкурсы, реклама. Я там всех разнесу в пух и прах.
Помню предательский стук своего сердца, сжавшийся рот, внезапное искушение: может, сказать? Взять стул, влезть на него, вытащить органайзер из пыли? Она простит тебя, Элиза, она ведь будет так счастлива. Ну что тебе стоит?
Нет – рявкнуло тело. А может, сознание или страх. Руки онемели от напряжения, я пробормотала пару каких-то банальностей. Я прямо вижу, как сижу там, откинувшись на спинку, совершенно раздавленная. Сейчас я уверена – верни я ей тогда этот органайзер, она бы поучаствовала в паре показов и от нее ничего бы не осталось. Несколько статей в местных газетах да призовая лента мисс-чего-нибудь – повесить на стену в стандартной гостиной в ипотечном жилье. Но я промолчала.
Беатриче разглядывала свои мелированные розовым волосы, юбку и топ в бело-синюю полоску, в морском стиле, босые ступни, легкую улыбку – на носу яхты, которая, если я правильно помню, называлась «Черная звезда». Потом сказала:
– Я выгляжу счастливой.
– Да, – поспешила я поддакнуть, – выглядишь отлично.
– Сегодня ровно год.
Ровно год? Я не поняла. Беатриче закрыла глаза, пытаясь сдержать слезы. Год после чего? Когда я наконец догадалась, что она говорит о смерти матери, то возненавидела себя. Схватила ее руку: моя была ледяная, а ее – горячая.
– Но я выгляжу счастливой, да? – Она обернулась ко мне за подтверждением.
Ее глаза заволокло мокрой пеленой. Она больше не пыталась улыбаться, притворяться. Бросилась на мою кровать, уставившись именно в правый угол потолка – тот самый, над тайником. И впервые со дня похорон заговорила о Джинерве. Этот рассказ я не забуду никогда и постараюсь передать сейчас во всей полноте.
– Когда она узнала, что отец наставляет ей рога, мы с тобой еще не были знакомы. Я была в третьем классе средней школы, Костанца в лицее, Людо… – Она на секунду задумалась. – Еще в начальной. Мы все вместе играли наверху. Шел дождь, несмотря на разгар июня. Людо достал «Твистер» и хотел его выкинуть, Костанца у него отобрала и начала дурачиться. Мы раскорячились на красных и синих кругах и тут вдруг услышали какой-то шум, звук падения, какие-то дикие, нечеловеческие крики. Побежали вниз все втроем и увидели маму, такую… – Она не могла подобрать слова. – Такую одинокую. Она рухнула в кухне на пол, и ноги так вывернулись, словно она их сломала. А в руках она сжимала папин мобильник. – Беатриче презрительно улыбнулась. – Который он забыл в ванной на полочке. И все повторяла: «Я знала, знала, знала». Она поранила голень осколком тарелки. До сих пор помню эту кровь у нее на колготках – черных, полупрозрачных, со швом сзади, как у Мэрилин Монро. И она была некрасивая.
Она произнесла это – и запнулась, удивляясь, как могла сказать такое. Поправила себя:
– Нет, мама всегда была такая элегантная, молодая, даже в пятьдесят. Но тут как будто постарела. Как будто ее лицо, волосы, ее жизненная сила вдруг сказали правду. Она увидела нас, но не попыталась как-то прикрыть себя, спрятаться, а закричала: «Ваш отец изменяет мне с двадцатилеткой, ясно? Трахает девчонку». Словно это мы виноваты.
Беатриче села, а потом, не в силах оставаться неподвижной, принялась бродить по комнате – точно животное в клетке, которому некуда бежать.
– Она однозначно была не в себе. Иначе ни за что бы не произнесла слово вроде «трахает». Я чувствовала себя ужасно, наверное, Костанца и Людо тоже. Я думаю, что даже после одного этого слова мы уже не могли остаться прежними. Однако мама не избавила нас и от деталей: гостиницы, обеденные перерывы, минеты, оргазмы. Но мы же были дети, нам нельзя было слушать все эти вещи, но нельзя было и сбежать от них. Она нам прочитала штук двадцать или тридцать сообщений. Вероятно, все, что нашла. И я думала: хватит, мама, убери уже этот телефон! Но теперь я понимаю. У нее больше никого, кроме нас, не было. Ни друзей, никого, вся жизнь отдана семье. Но мы-то даже не знали, что такое минет. Лишь догадывались, что в нем кроется какая-то катастрофа. Наконец, она поднялась, расколотила телефон об стену, блеванула в раковину. Взяла щетку, принялась за уборку. Костанца в слезах выбежала на улицу, и мы услышали, как она уезжает на скутере. Людо ушел к себе и заперся. А я осталась с ней.
«Почему?» – спрашивала я себя. Почему осталась именно ты? И почему ты мне все это рассказываешь? Я вот уберегла тебя от всех этих случаев, когда моя мать бросала меня, а потом возвращалась, дыша алкоголем; и когда она психанула и наградила меня шрамом. Беатриче, прижавшись виском к оконному косяку, глядела на улицу невидящими глазами.
– Я спросила ее: «Ты хочешь уйти от папы?» Она как раз закончила подметать. Но ответила не сразу. Сначала поправила волосы, макияж, а потом, помолодев, сказала: «Шутишь? – и улыбнулась в зеркало. – Я обманутая жена, я никогда не была на обложке журнала, не завоевывала “Мисс Италию”. Он, понимаешь ли, хотел как минимум троих детей. Но кто это знает, Беа, кто поверет? Мы разъезжаем