Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Разумно, – хрустнул огурцом Цукатов.
– Я обид ня дяржу, злобы нет – он сам по сябе, я сам по сябе. Меня ня интяресует, что у него, и ня хочу, чтобы его интяресовало, что у меня.
– Он ещё ружьишком промышляет? – пропустил мимо ушей сказанное профессор.
– Какое! – Пал Палыч взмахнул рукой, едва не выплеснув из стаканчика водку. – Он только за счёт меня – я его по лесам таскал. Из уважения – чтобы он, прокурор, ня залетел. Когда мы лося́ взяли на озере, на Алё, я сразу сказал: «ня ссы, я всё бяру на себя». Я же что думаю: если ты умный человек, штраф поделишь пополам – половину денег ты заплотишь, половину я. А так я всё бяру на себя – мне чего бояться? А ты, прокурор, в стороне, хотя ты уже и ня прокурор… – Пал Палыч разом осушил стаканчик. – С лосём обошлось, ладно, а он потом взял и стал за охотоведа заступаться, с которым бригада на пять лицензий с полсотни голов била. Охотовед-то за своё место возил в Псков мясо – губернатора кормил и прядседателя областного собрания. Они вон как, а ты, значит, с дедом Геней ня тронь этого кабана, которого забили или забьём ещё… Ня то что я зло дяржу, а просто ня хочу таких друзей, которые будут меня жизни учить там, где нет у меня греха. Если с им самим сравнивать. Понимаете? Охотовед с бригадой полсотни голов на пять лицензий бярут и хвастаются, а прокурор стал за них – против меня. Мне это надо? Били вы и бейте – я к вам ня лезу, а я пойду – вы ко мне ня лезьте. – Голос Пал Палыча окрасили гневные нотки, что хорошо сочеталось с пляской огненных бликов на его лице. – Истребляйте хоть всю страну! Хоть всё перябейте! А я сямью кормлю. Потому и корову, и поросят дяржу. Кроликов тогда не было. А он пальцы гнёт: это моё всё, я тут охотовед. И прокурор с им – поддакивает, защищает… Вот почему я и смеюсь, что у них зависть. Надо тябе кусок мяса, так иди в лес и возьми. Но возьми так, чтоб свиноматка тябе ещё принесла. Ня бери ты эти пять килограмм мяса нонешнего кабанка, а дай ему два года подрасти – он будет уже сорок килограмм. А сорок килограмм – это ж тябе морозилка набита. Есть разница – нонешнего поросёнка взять или прошлогоднишнего? Конечно, ня надо и сто килограмм брать матёрого: его только на колбасу – вонючий тот, стокилограммовый-то. Вот моё мнение. – На финал Пал Палыч, как обычно, вышел безупречно: – Так что природа – она всем. Ты только дели честно.
– Да что-то не выходит честно, – рассудительно вздохнул профессор. – Утопия. Уж сколько пробовали – всё никак.
Пётр Алексеевич хотел было возразить: мол, если есть Бог, то есть и правда, а если нет Его, то и души нет, а нет души – нет и ада, тогда твоя взяла, Цукатов, честно жить – утопия. Однако, несмотря на лёгкое возбуждение от водки, возражать не стал – понял, что не к месту, и сдержался. Да и профессор вряд ли позволил бы себе такую роскошь – наставление от Петра Алексеевича. С какой стати? Для этого есть специально обученные батюшки. В общем, если чем и крыть, то Кантом – категорическим императивом, который посредством чистого практического разума дарует человеку осознание долга и ангельскую добродетель…
– А знаете, Пал Палыч, как под Якутском на белых куропаток охотятся? – задал риторический вопрос профессор. – Идут зимой с термосом горячей воды и мешочком клюквы за город, наливают воду в бутылку и делают в глубоком снегу дырки – стенки ямки оплавляются и леденеют. Вокруг ямок и на дно сыплют клюкву – куропатка идёт на клюкву, залезает в ямку, а наверх по ледяным стенкам ей не выбраться.
– У нас белой нет, – сказал Пал Палыч. – У нас – серая. Зимой к жилью жмётся. Если снега навалит, попробую по-вашему – на бутылку.
Цукатов встал со стула – островок дрогнул под его поступью – и, разворошив веткой с краю ещё не прогоревший костёр, выкатил из углей чёрную картофелину.
– Рано, – предупредил Пётр Алексеевич, – не пропеклась ещё.
– Ничего, – профессор перебрасывал обжигающую добычу из ладони в ладонь, – мне сгодится.
– Как человек, наделённый свободной волей, – не устоял перед сиянием категорического императива Пётр Алексеевич, – ты вправе устанавливать для себя принципы, определённые тем или иным объектом желания. Но…
– Отцепись. – Профессор потянулся к соли. – Я с хрустиком люблю – недопечённую.
Когда покончили с ужином, стали устраиваться на ночлег. Цукатов пошёл укладываться в резинку, а Пал Палыч долго препирался с Петром Алексеевичем, пытаясь уступить гостю плоскодонку, но Пётр Алексеевич настоял, чтобы спать в лодку отправился Пал Палыч. Самого его сон отчего-то не брал, и он решил посидеть до утренних сумерек у тлеющего костерка на профессорском стуле. Оживлять огонь не хотел – по опыту знал, что света звёзд вполне достаточно для того, чтобы рассмотреть во всех подробностях как чудеса, так и кошмары здешней ночи.
Погода менялась. На очистившемся небе взошла луна с отхваченным боком, точно сбежавший с убытком от Лисы Колобок. Сквозь открытый простор порывами пролетал лёгкий беззвучный холодок. Оставшись в одиночестве, Пётр Алексеевич поглядывал то на гранатово мерцающие угли, раздуваемые тихим движением воздуха, то на расстилающуюся за сплетением полуголых ветвей гладь, колеблемую дыханием ночи и качающую маслянистые лунные блики. В тишине раздавались всплески играющей в траве рыбы и редкие птичьи вскрики. Хмель мирно грел кровь, голова очистилась от мыслей, а на сердце было так легко, словно сердца не было вовсе. Или это душа? Или это её не было?
Проснулся Пётр Алексеевич разом, словно щёлкнул тумблер и в аппарат подали ток. Уже рассвело – над горизонтом на две трети показался слепящий шар, озаряющий небо с вытянувшимся сабельным клинком облаком над далёким лесом: сейчас – вж-ж-жик – и сбреет. «Прокуковали!» – сообразил Пётр Алексеевич. Он попытался встать и тут только понял, что сидит в воде – кострище затоплено, кусты торчат прямо из озерной глади, вокруг плавают остатки хвороста, ножки стула погрузились в глубину и вот-вот