Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я изготовился произнести монолог о том, как месяц всего назад мы были с женой в Берлине и нас три дня подряд водил по нему очень знающий свой город человек. И везде, везде, где было что-то связанное с фашизмом, стояли аккуратные столики на четырех железных ножках и лежали под стеклом документы и свидетельства об этом позорном времени всеобщего затмения умов. И не потому ли ставятся сейчас в России памятники Сталину, убийце миллионов, что и в музеях даже (не во всех, по счастью) нету ничего о крови и смертях того погибельного времени.
Но остыл мгновенно. Это ведь не он решал, что́ надо выставлять в музее города, где нечто античеловеческое свершалось и происходило. Вечером я только выпил крепко, чтоб остыло мерзкое во мне кипение.
Кстати, выступление мое прошло отменно – я про зрителей говорю, прекрасные живут в городе люди. А когда в антракте я сидел, надписывая книги, мимо проходил человек и сказал беззлобно:
– Это ж надо, один еврей такую очередь из русских сколотил!
И должен я еще покаяться в некрупном воровстве: я рыбацкую ту шапочку с прорезями для глаз не вернул хозяевам, а тихо зажухал.
Вдруг мне доведется банк какой-нибудь ограбить?
Арабески
Не правда ли – довольно наглое название главы? Я помню, что такое именно было у Гоголя. Но дело в том, что арабески (интернет мне растолковал вполне подробно) – это такой орнамент, для которого годятся буквы, цифры, закорючки любой конфигурации, листья, травы и цветы – все, что угодно, чтоб орнамент был сплошным на ткани, вышивке ковра или бумаге.
Если бы я этого не знал, то главку из моих несвязных заметок поименовал бы гораздо проще – например, «Клочки и обрывки», но такое название где-то уже было у меня. Тем более тот же интернет пояснил мне, что арабески – это еще и собрание мелких произведений, нанизанных на одну тончайшую нить – личность автора. Правда, было в этом пояснении одно слово, заставившее меня тяжело и грустно задуматься: речь шла о произведениях художественных, то есть никак не относящихся к моим житейским почеркушкам. Ну и пускай, подумал я, уж больно выглядит красиво это слово. Наглость – второе счастье.
Итак – арабески.
Этот эпизод врезался мне в память глубже всех впечатлений от недавних гастролей по Америке.
От Лос-Анджелеса и Сан-Франциско мы доехали до Бостона и Нью-Йорка, прихватив по пути еще несколько городов.
И накрепко запомнился один вечер, уже по окончании гастролей. Вот представьте себе: день Колумба, день открытия Америки. Это в октябре, числа не помню. Где-то флаги, фейерверки, иллюминация и прочий ритуал. В городе Вавилоне (есть такой невдалеке от Нью-Йорка) сидят на закате два пожилых еврея и неторопливо обсуждают сравнительные качества водки, настоянной на хрене, растущем в огороде хозяина дома. Разумеется, усиленно дегустируя эту дивную жидкость. А закусывают – малиной, густо кустящейся вдоль забора. И настолько ощутимый душевный покой клубится над этим мудрым занятием, что посреди вселенской суеты нельзя не оценить такой оазис. И Вавилонский плен упоминался в разговоре, и сомнительная национальность Колумба (с понтом – итальянец, но мы-то знаем), пир души и именины сердца совершались одновременно и умиротворенно. Мог ли я такое не запомнить?
А в каком-то городе подвели ко мне высокого немолодого человека с таким же, как у меня, слегка лошадиным лицом и седыми кудряшками на голове. «Это тот, о ком вы писали», – сказали мне, и я немедля догадался.
Несколько лет до этого я оказался под Филадельфией на очередном слете клуба самодеятельной песни. Там мне рассказали, что на прошлом подобном форуме по аллеям этого парка ходил некий средней молодости человек и говорил встречным симпатичным девушкам простые слова: «Я – Игорь Губерман, и я хотел бы почитать вам свои стихи».
«Вот сукин сын», – подумал я тогда с завистью. Теперь вот он стоял передо мной и даже спросил улыбчиво, не обижаюсь ли я.
– Да я тебя готов обнять, как брата! – искренне воскликнул я и тут же спросил, удачно ли это получалось.
Он сочно пожевал губами и ответил с гордостью:
– Изрядно часто.
И я так обрадовался, словно это было со мной.
А еще в этих гастролях мне выпал шанс приобрести всемирную известность. Историческую, несомненно, ибо ранее такого с авторами не случалось и не будет, хочется надеяться, впоследствии.
Я исполнял мои стишки в Нью-Йорке, и не где-нибудь, а в концертном зале «Миллениум», на Брайтоне, где публика горячая, поскольку из Одессы и окрестностей ее. Набилось там под тысячу смешливого народа, первое отделение мне явно удалось, все кинулись в антракте покупать книги и, конечно, их подписывать. Я стремительно калякаю автографы в фойе на каждом концерте, а что здесь мой стул придвинут вплотную к стене, как-то не заметил.
Обычно первые десять минут зрители шумной беспорядочной толпой напирают на стол, стремясь быстрее надписать свою покупку, я уже привык к такому хаотическому натиску (и даже радуюсь ему), но на этот раз толпа была чересчур обильна, и задние активно поджимали, стремясь протолкаться. Стол мой наклонился, и столешница со страшной силой врезалась куда-то ниже ребер. Я попытался закричать, но смог издать только хриплый клекот. Дышать я тоже не мог. Помню побледневшие и искаженные страхом лица тех, что были около стола – они уже ничего не могли сделать. Еще минута, и случилось бы событие уникальное: читатели раздавили автора насмерть. Ах, какая у меня была бы слава! Только вдруг на стол вскочил какой-то молодой мужчина и гортанно что-то завопил. Стол немедля выпрямился, встал на все четыре ножки, я вдохнул немного воздуха и ожил. А мужчина продолжал что-то кричать, можно было с трудом разобрать, что это английский. В тот же миг двое таких же в строгих костюмах с галстуками уже расталкивали толпу, ко мне пробираясь. Оказалось, что владельцы этого концертного зала держат в охранниках молодых турецких мужчин – то ли не полагаясь на соплеменников, то ли по той причине, что эти обходятся дешевле. Так мне, во всяком случае, объяснил кто-то за сценой. Молодые турки, удивленные такой Ходынкой, и спасли меня от счастья быть раздавленным своими же читателями, лишив, несомненно, уникальной известности.
Даже жаль немного, что уцелел.
А как дивно я наплакался однажды! Мы с женой ездили в Хайфу, где наша старшая внучка приносила воинскую присягу.
На огромный