Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже две недели содержался в камере предварительного заключения при милиции города Дмитрова. И никак не мог еще понять, что происходит и чего от меня хотят. (Что это игры чекистов, понял я много позже.) Так вот, накануне этого дня я поздно вечером вернулся с допроса в камеру, и надзиратель (старшина солидного возраста) молча протянул мне газету. Там было сообщение о смерти Константина Симонова – поэта, очень почитаемого мной.
– Скажи мне, Губерман, почему хорошие люди мрут гораздо раньше, чем гавно? – очень дружески спросил меня надзиратель.
Я что-то ему буркнул невразумительное и зашел в раскрытую дверь (точней – решетку) своей камеры. Но он подошел к решетке, и завязался у нас долгий разговор. Нет-нет, не о поэзии покойного, а вообще о жизни.
Я деталей разговора этого не помню, только очень мы друг к другу расположились. Я даже рассказал ему, что до сих пор не понимаю, почему арестован, он сочувственно головой покивал. И я к нему таким доверием проникся (в лагере потом мне объяснили, что такое часто с зэками бывает), что ему сказал:
– Послушай, старшина, вот у меня листок бумаги есть и карандаш, я написать жене хочу, чтобы она не волновалась. А секретов нет у меня никаких, сам прочтешь, если захочешь. Положи его в конверт, я тебе адрес напишу отдельно. Сделаешь доброе дело?
Он улыбнулся и кивнул: мол, никакой проблемы нету, сделаю. И я ему через полчаса дал эту короткую записку. И безмерно благодарен был за его легкое согласие.
А на утреннем допросе мне начальник городской милиции сказал:
– Зря вы пишете жене, что это просто недоразумение и скоро дома будете. Еще только началось следствие, а вы сотрудников на преступление толкаете.
И со злорадством показал мне мой листок. Я ведь не знал еще, что с моей тещей уже виделся гэбист и ее мягко предупредил, чтобы родные все держались тихо и не поднимали шума, я тогда отделаюсь лишь мелким сроком. Так что заведомо дурацкой была та моя записка, только жутко поразило меня само предательство, потому и помню его до сих пор.
Уж больно дружеской была та поздняя беседа. А на размышления о человечестве порой толкают удивительные случаи.
Доплыли как-то мы с женой на пароходе аж до Сицилии. И несколько часов стоянки провели мы в городе Катания. Несравненной красоты город, и весьма на нем сказалась близость вулкана Этны.
Смертоносная лава, которую извергал вулкан, остыла вскоре и превратилась в замечательный строительный материал. Из лавы строили дома, из лавы клали мостовую, а на центральной площади стоит на постаменте огромный черный слон – и целиком из лавы. А поделок-сувениров вообще не сосчитать. Покровительница города – святая Агата. В ее честь великолепный храм воздвигнут. Жила эта Агата-великомученица в третьем веке н. э., красоты была необычайной, и ее стал домогаться всемогущий римский наместник. А получив твердый отказ, решил он покарать ее как христианку. Поместили ее в публичный дом, потом в тюрьме пытали раскаленными щипцами, отсекли груди. В итоге сожгли Агату на костре.
И теперь во многих городах Италии почитают ее как мученицу во имя веры. Тут я и подошел наконец к тому, что поразило меня в Катании. Во всех кондитерских, в кафе, куда я заходил, есть непременное пирожное: округлый холмик кремовый, а сверху – розовая вишенка. И называется это кондитерское изделие – «Грудь Агаты».
Как вам нравится такая форма памяти о святой великомученице? Это к вопросу о человечности, по-моему, прямо относится.
В копилке памяти моей хранится еще несколько историй, которые, вновь предупредив о несвязности главы этой, я также хочу изложить.
Ритм молодого существования похож на стук каблуков человека, легко сбегающего с лестницы. Ритм стариковский – это звук шагов того же человека, много лет спустя тяжело поднимающего тело по тем же ступенькам. А посреди – кризис среднего возраста. Впрочем, я легко перенес его в тюрьме и лагере, где надо было не о смысле жизни думать, а скорее – о сохранности ее.
И возраст мой сегодняшний меня довольно мало удручает, я еще со школьных лет помню прекрасные слова, услышанные мною во дворе. У нас в соседнем доме жили две проститутки (работали они на Белорусском вокзале). Даже имена их до сих пор помню – Валя и Наташа (на вокзале – Эвелина и Нателла). В воскресные дни они часто сиживали в полдень на дворовой скамейке – курили «Беломор» и лузгали семечки. Мы, мальчишки, часто терлись поблизости – невыразимая была в них привлекательность для нашего подросткового возраста. Им было лет по тридцать, и пессимистка Эвелина порой об этом грустно вспоминала. А подружка Нателла всякий раз ей говорила: «Ты, Валюха, не тушуйся, мы еще нужны людям!» Я эти слова запомнил на всю жизнь.
Внук одного моего коллеги долго приставал к своей бабушке с просьбой назвать ее возраст. Никакие увещевания, что у женщины неприлично спрашивать о ее возрасте, не помогали. Ну хотя бы скажи первую цифру, настаивал внук. Бабушка на пальцах показала цифру два (что было меньше трети истинной). Ну а теперь скажи вторую, канючил внук. Бабушка молча показала цифру восемь. Внук подумал, догадался и попросил: теперь скажи третью.
А еще такую трогательную историю (совсем иную, чем те, что выше) рассказал мне врач одной израильской больницы.
У них лежала пожилая пациентка, находившаяся в полной отключке. А ей надо было измерить температуру, и по старинной медицинской методике градусник ей вставили в попку. Ощутив его, она вдруг очнулась и еле слышным шепотом сказала: «Йехезкель, это ты?»
А по фразе, услышанной мной от давнего приятеля, можно понять о старости побольше, чем из иной психологической статьи. Он мне сказал: «Послушай, интересно, я сейчас подумал: что это сегодня вы у нас так засиделись? А потом смотрю – ведь это мы у вас в гостях!»
И еще, чуть не забыл: эту историю мне в Риге рассказала одна женщина.
В Большом зале городской еврейской общины когда-то был марксистско-ленинский лекторий, так что после всех ремонтов кое-где уцелели дряхлые серпы и молоты. И вдруг какой-то пожилой еврей заявил свою законную претензию: мол, почему в том месте, где всякие еврейские мероприятия случаются, остались эти памятники советской эпохи?
И женщину постигло вдохновение! Она сказала, что предметы эти – древние инструменты обрезания еврейских младенцев: серпом некогда отсекали крайнюю плоть.
– А молот? – недоверчиво спросил старик.
– А это – для анестезии! – нашлась женщина.
И старик