Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В доме осталось несколько листов желтой бумаги, которые не были разрезаны на записки. Обнаружив их, итальянец заставил Яакова записывать на них правила и запреты для начинающих поваров, местами весьма странные. Затем они были развешаны на стенках кухни
«Муку не хранят вместе со специями».
«Нож должен быть длиннее диаметра пирога».
«Кориандр — это сумасшедший братец петрушки».
«Есть, как и читать, нужно только при ярком свете».
«Груши следует хранить так, чтобы они не соприкасались друг с дружкой».
«Телячью грудинку едят зимой, а заднюю часть — летом».
«У каждого напитка есть свое блюдо-приятель».
Однажды летним утром, безо всякого предупреждения, когда оба сидели в палатке в одних трусах и Яаков старательно зубрил под диктовку Большуа: «Яйца следует вылить вначале в отдельную миску и лишь затем — в общую», итальянец вдруг хлопнул себя ладонью по лбу и воскликнул:
— Кретино! Кретино! Как я не додумался до этого раньше! Я знаю, как поднять с места камень Рабиновича!
С того самого дня он перестал подражать кому бы то ни было, даже разговаривать стал каким-то другим голосом, чужим, и Яаков предположил, что этот голос — его собственный, настоящий.
Наступили новые времена. Работник более не играл с соседскими детишками и не докучал коровам и воронам. Теперь итальянец посвещал все свое свободное время изучению повседневной жизни Моше Рабиновича, его движений, повадок и интонаций.
Однажды пришло письмо от подруги Наоми, учившейся на семинаре «Тнуат а-мошавим»[132]в Иерусалиме. Она приглашала Наоми погостить на несколько дней.
— Ты едешь к нему? — без обиняков спросила Юдит.
— Я еду не к нему, — рассердилась Наоми, — и вообще, к кому это — «к нему»? Я еду к своей подруге, однако, возможно, навещу и Меира.
Одед подвез сестру в Иерусалим на своем молоковозе.
— Где же вы будете ночевать? — в его голосе чувствовалась сдерживаемая злость.
— На улице.
— Я спрашиваю, где тебе придется ночевать, так отвечай и не умничай!
— Я буду приставать к незнакомым мужчинам на улице, в особенности к тем, у кого золотые зубы и усы желтые от табака. Я буду проситься переночевать, а когда они скажут, что у них дома нет места, я буду говорить: «Это вовсе не беда, дорогой, мы вместо прекрасно поместимся в одной кровати…»
— Если скажешь еще хоть одно слово, я разверну машину и увезу тебя обратно в деревню!
— Ты не развернешь никакую машину и никого обратно не повезешь. У тебя в цистерне молоко скиснет
— Ну, и где твоя подруга? — спросил Одед после тpexчacoвoro молчания, когда рассвет занимался над Иерусалимом.
— Она вот-вот подойдет, — ответила сестра.
И действительно, скоро подошла подруга и забрала Наоми в свою однокомнатную квартирку в близлежащем Бухарском квартале города. Там их уже поджидал Меир. Он повел Наоми в рабочую столовую в Бэйт-Исраэль,[133]где подавали крепкий сладкий чай с острыми приправами.
Предутренний холод стоял в воздухе. Наоми сжала в ладонях горячий стакан, толстостенный и невысокий, совсем непохожий на тонкие русские чайные стаканы в доме ее отца.
Солнце взошло. Издалека доносился звон колоколов. Они купили несколько свежайших сдобных булок, и Наоми, не удержавшись, съела две еще по дороге к дому Меира. На улице Принцессы Мэри, круто сбегавшей вниз, Меир снял несколько зернышек кунжута, прилипших к уголкам рта Наоми: одно — осторожным прикосновением пальца, второе — легким дуновением, а третье — нежным поцелуем.
Комната, которую он снимал неподалеку от книжного магазина Людвига Майера, оказалась небольшой, но уютной. Главными ее украшениями были красный ковер — гордость Меира, а также низкая кровать с резной спинкой, которая пришлась весьма кстати.
— Ты просто дура, Наомиле, — сказала моя мать.
— Ты последняя, кто может давать мне советы, — ответила ей на это Наоми.
Потом я слышал, как они долго плакали на два голоса, а через несколько месяцев, весной тысяча девятьсот сорок шестого, в тени большого эвкалипта во дворе Рабиновича была сыграна свадьба.
Я помню странных гостей в диковинных нарядах, приехавших из Иерусалима и Хайфы, и стаю одичавших канареек, неожиданно спустившуюся к нам с неба.
А еще я помню большой граммофон, который Большуа принес на плече из цветной палатки, установил рядом с хлевом, на протяжении многих часов без устали крутя его бронзовую ручку и меняя пластинки.
Яаков не танцевал. Он сидел в сторонке, наблюдал за происходящим, а потом вдруг подозвал меня к себе.
В то время мне было шесть лет от роду. В тот день, на свадьбе Меира и Наоми, Яаков впервые обратился ко мне со взрослыми разговорами. Усадив меня к себе на колени, он произнес:
— Каждый человек, Зейделе, чувствует приближение собственной смерти — когда умирают его родители, затем — когда у него рождается ребенок, а потом — когда этот ребенок женится. Ты когда-нибудь слышал об этом?
— Нет, — признался я.
— Так вот, теперь ты знаешь.
Более всего, признаюсь, мне хотелось спрыгнуть с его колен и продолжить расхаживать меж столов, обращая на себя всеобщее внимание и восторг, имевшие материальное воплощение в конфетах, которые люди совали мне в руки, однако Яаков не выпускал меня из своих цепких объятий.
— А еще у тебя есть трое отцов, — продолжал он свои странные речи, — которые все умрут раньше тебя самого. К тому же у тебя есть специальное имя против смерти, зато детей, боюсь, у тебя никогда не будет. Это ты унаследовал от меня. У меня тоже нет детей, только часть одного маленького мальчика. Тридцать три и три десятых процента от тебя, Зейделе. Однако, когда ты родился, сынок, я плакал так, как плачет отец целого ребенка. Люди говорят, что отцы плачут от счастья, но это не так. От грусти мы плачем, потому что многих знаков, посланных Ангелом Смерти, мы не замечаем, зато этот… Это его возможность сообщить мужчине о том, что его очередь продвигается… Ну, Зейде, я чувствую, ты устал от моей болтовни, тебе, наверное, хочется играть и танцевать. Так беги, резвись, ведь сегодня свадьба — все должны плясать и веселиться…
Родственники Меира не сводили с меня своих городских, изучающих глаз, перешептывались при виде черного вдовьего платья тети Бат-Шевы и очень испугались, когда Рахель, посреди всеобщего веселья, неожиданно вышла из хлева и протрусила легкой рысцой в проходе, немедленно образовавшемся в толпе, переворачивая на своем пути все, некстати подвернувшееся, до самого места, где сидела моя мама.