Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Присаживайся, Шейнфельд, — сказал Большуа, отщипнул двумя пальцами кусочек ароматного, нежного мяса, подул на него, остужая, и поднес к губам ученика. — И слушай меня внимательно. Ты посмотришь на нее; она взглянет на тебя, а затем закроет глаза. Это будет знаком того, что она доверяет тебе. Когда ее губы приоткроются, ты должен очень осторожно поднести к ним кусочек, однако не спеши класть его в рот. Сперва подожди минуту, пока кончик ее языка не выглянет тебе навстречу, как маленькая ладошка в ожидании подарка. В большой любви главное — это доверие. Для того, чтобы вот так закрыть глаза и открыть рот, нужно больше доверия, чем для того, чтобы лечь вместе в постель.
Яаков закрыл глаза, послушно открыл рот и высунул наружу кончик языка.
— Кушай, Шейнфельд, кушай, — еще один кусок последовал вслед за первым. — После хупы вы сядете рядом за стол, и вся деревня будет смотреть на вас, а ты будешь ее кормить — понемножку, и ни в коем случае не с вилки. Вы будете сидеть и смотреть друг на друга.
Яаков проглотил и открыл глаза. В них блестели слезы. Шрам на его лбу побагровел. Он совершенно разомлел — Большуа поспешно отдернул пальцы, опасаясь укуса, затем встал и завел граммофон. Глядя на него сквозь слезы, Шейнфельд не мог сообразить: то ли звуки подчиняются движениям итальянца, то ли он скачет, перепрыгивая с одного звука на другой, подобно девочке, играющей в классики.
— Ты готов? — Большуа повернулся к Яакову.
Тот кивнул.
— Тогда объявляется танго!
Итальянец подхватил ученика под руку, и ноги их заскользили под музыку танго — танца сдерживаемой страсти, томящегося сердца и сухих, шепчущих губ.
Ветер разносил по округе звуки граммофона, ароматы специй, маринада и печеного мяса. Все деревенские жители понимали, что кроется за этими приготовлениями, однако и дом, и мужчины, жившие в нем, выглядели ужасно загадочно.
Их поведение и внешний вид были окутаны тонким шлейфом таинственности, как это нередко случается с алхимиками, наемными убийцами и слишком молодыми вдовами.
Многие отдали бы свою правую руку за возможность заглянуть хотя бы одним глазком внутрь дома Яакова. Другие, проходя мимо, замедляли шаг и принюхивались
— Наши парни на фронте гибнут, а эти двое пляшут ради нее, — презрительно процедил Одед, приехавший на трехчасовую побывку.
Он служил водителем в дивизии «Ар-эль», ездил на бронированном грузовике и постоянно привозил нам письма от Наоми из осажденного Иерусалима.
Яаков тоже пошел в правление и объявил, что хочет идти воевать, на что получил целых два отказа. Один — официальный: «Из-за возраста», а другой — неофициальный: «И без тебя хватает сумасшедших!» С облегчением в сердце он вернулся домой.
Ароматы стряпни из кухни Яакова, независимо от направления ветра, неизменно доходили до нашего двора, однако мама не обращала на них никакого внимания. Она никогда не замедляла шага, проходя мимо его забора, и не прислушивалась к музыке. Юдит даже не изменила своего обычного маршрута. Она проходила мимо, прямая и неприступная, отгородившись от них, как щитом, своей левой, глухой стороной.
Юдит Рабиновича доила коров Рабиновича, стирала одежду Рабиновича, готовила обеды Рабиновича и получала зарплату от Рабиновича. Раз в неделю она продолжала встречаться с Глоберманом и выпивала с ним рюмку-другую граппы.
Два раза в неделю я выходил на прогулки с мамой и ее коровой Рахель, успевшей к тому времени изрядно одряхлеть. Ей даже нужно было указывать дорогу домой, поскольку иногда она забывала.
Старый хлев превратился в маленький симпатичный домик, обросший разноцветными бакенбардами бугенвилий. Крылья ласточек, свивших гнезда под стрехами его крыши, навевали воспоминания, а от стен его исходил слабый запах молока. Юдит Рабиновича растила в нем своего сына и никем более не интересовалась.
У Яакова ее поведение вызывало нескрываемую тревогу, но Большуа это ничуть не беспокоило — ведь он руководствовался принципами, универсальными для всех женщин. Итальянец предпочитал продвигаться медленными, зато продуманными шагами по маршруту, на который не смогут повлиять ни время, ни случай.
И вот наконец настал день, когда Большуа и Яаков отправились в Хайфу на поиски ткани для свадебного платья. Зайдя в первый попавшийся салон для новобрачных, каждый из них занялся своим делом: Шейнфельд принялся разглядывать и ощупывать выставленные напоказ образцы материй, а итальянец тем временем с головой погрузился в наблюдение за работой закройщиц и швей.
— Это платье для меня! — кокетливо пропищал он, повиснув тяжестью всей своей туши на плече Яакова, который не знал, куда глаза девать от смущения.
Портнихи захохотали, и Большуа понял, что добился своего. Все тем же тоненьким голосом он запел:
Кто не знает, кто не знает,
Как работает портной?
Он в иголку нить вдевает,
Кроет, штопает, сшивает.
Так работает портной!
Швеи дружно хлопали в ладоши, подпевая ему. Они были настолько очарованы итальянцем, что с них как рукой сняло всякую подозрительность. Но главное ему было позволено остаться в мастерской и наблюдать за работой, сколько ему заблагорассудится!
Поздно ночью Большуа вернулся домой дипломированным портным, специалистом по свадебным платьям.
— Теперь я думаю, к следующему году все будет готово, — сказал он.
— Тебе разве не нужно снять мерку с невесты? — спросил Яаков.
— Хватит уже с невестой! — вспылил итальянец. — При чем тут невеста? Почему обязательно нужно кого-то видеть, с кем-то танцевать или снимать какие-нибудь мерки?!
Он разложил на полу комнаты большие шуршащие листы бумаги.
— Ты только опиши мне ее фигуру словами, — распорядился Большуа.
Яаков говорил, а итальянец ползал по бумаге, вычерчивая карандашом детали будущего платья. Затем он аккуратно вырезал ножницами по контуру и расстелил белоснежный отрез на полу.
Описание этого периода на страницах книги укладывается в несколько строчек и занимает совсем немного времени, на самом же деле он растянулся на долгие месяцы. Начало свое он отсчитывает со дня покупки материи в Хайфе; с тех пор сменилось много лун, выпало немало дождей, успели созреть фрукты, а Большуа и Яаков все меряли, кроили, чертили и резали. Под конец Шейнфельд вымыл ноги, вытер их насухо полотенцем и наступил на белую бумагу, дабы удостовериться в их абсолютной чистоте. Лишь затем он ступил на белоснежную ткань, которой предстояло стать платьем.
Его ступни горели, будто прикасались к раскаленным углям. Разложив поверх ткани бумажные лекала, он становился поочередно на каждое из них и аккуратно вырезал ножницами по контуру, затаив дыхание и закусив от усердия кончик языка.
Почувствовав внезапную усталость, Яаков прилег отдохнуть.
Несколько дней спустя Большуа наведался к Ализе Папиш и одолжил у нее старенький «Зингер».[136]