Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я замер над его распростертым телом. Он лежал щекой на ковре, и из его продырявленной головы обильно текла кровь. Оттуда, где я стоял, мне не видно было его глаз, но я видел неловко вывернутую назад руку с алой дырой в ладони. Крахмальный сгусток у меня в кишках растаял, но жижа, в которую он превратился, плескалась там, угрожая вот-вот пролиться. Я глубоко вдохнул и медленно выдохнул. Затем подумал о миз Мори: скорее всего, она сейчас была дома, сидела с кошкой на коленях и читала какой-нибудь радикальный феминистский трактат в ожидании звонка Сонни – в напрасном ожидании этого зова, определяющего нашу связь с Богом, к которому мы, покинутые влюбленные, так неустанно взываем. Теперь Сонни пересек величайший рубеж, бросив за собой свою холодную потемневшую тень; его светильник погас навеки. По его серой кофте расползалось багровое пятно, а вокруг головы вздувался кровавый нимб. На меня накатила волна тошноты и озноба, и моя мать сказала: ты будешь лучше их всех, правда, сынок?
Я глубоко вдохнул и медленно выдохнул – раз, другой, и еще раз. Теперь я уже не трясся, а только дрожал. Помни, сказал у меня в голове Бон, ты делаешь то, что необходимо. Ко мне вернулся перечень других необходимых действий. Я снял ветровку с футболкой и снова надел голубую тенниску. Сменил синие джинсы и парусиновые туфли на штаны цвета хаки и мокасины. Вывернул ветровку чистой белой стороной наружу, скинул фетровую шляпу, натянул парик – его светлые волосы защекотали мне шею, – а сверху нахлобучил бейсболку. Последними заняли свое место черные очки, и когда сумка с пистолетом отправились в рюкзак, мое преображение завершилось полностью. Идея с париком, очками и бейсболкой принадлежала Бону. Он заставил меня примерить их перед зеркалом в ванной, хронически забрызганным пеной от зубной пасты. Видишь? – сказал он. Теперь ты белый. Я все равно видел себя, только загримированного слишком уж просто для бала-маскарада или вечеринки на Хэллоуин. Но в этом и была вся соль. Тот, кто не знал, как я выгляжу, не заметил бы грима.
Я стер платком отпечатки пальцев со своего стакана, взялся через тот же платок за ручку входной двери, и тут мне почудилось, что Сонни застонал. Я посмотрел вниз, на его раскуроченный затылок, но больше не слышал ничего, кроме стука крови в ушах. Ты знаешь, что надо сделать, сказал Бон. Я стал на колени и пригнулся, чтобы заглянуть Сонни в глаз – другого я видеть не мог. Жидкие остатки моего ужина подкатили к горлу, и я зажал рот ладонью. С трудом сглотнул и почувствовал горечь. Обращенный ко мне глаз был темен и пуст. Трудно было представить, что в Сонни до сих пор теплится жизнь, но Бон говорил мне, что иногда мертвые еще не знают, что они мертвы. И тогда я вытянул указательный палец и стал медленно приближать его к глазу, который не двигался вовсе. Палец застыл в дюйме от глаза, потом в нескольких миллиметрах. Никакого движения. Потом мой палец коснулся этого мягкого резинового глаза консистенции очищенного перепелиного яйца, и он моргнул. Я отскочил, тело Сонни едва заметно дрогнуло, и тогда я всадил еще одну пулю ему в висок с расстояния не больше фута. Вот теперь он мертв, сказал Бон.
Я глубоко вдохнул, медленно выдохнул, и меня чуть не стошнило. С момента первого выстрела прошло немногим больше трех минут. Я глубоко вдохнул, медленно выдохнул, и мое жидкое содержимое достигло зыбкого равновесия. Когда все успокоилось, я открыл дверь Сонни и вышел с президентской уверенностью, как и рекомендовал Бон. Дыши, сказал Клод. И я дышал, спускаясь по гулкой лестнице, и продолжал дышать в вестибюле, когда парадная дверь распахнулась мне навстречу.
Это был белый человек средних лет; газонокосилка возраста уже выстригла на его голове широкую проплешину. Стандартный, но хорошо скроенный костюм, плотно облекающий его увесистое тело, говорил о том, что он работает на одной из тех низкооплачиваемых должностей, где важен внешний вид, – скорее всего, за комиссионные. Его туфли с дырочками лоснились, как мороженая рыба. Я увидел все это, поскольку посмотрел на него, хотя Бон велел этого не делать. Избегай зрительного контакта! Не давай людям повода взглянуть на тебя второй раз. Но он даже не посмотрел на меня. Глядя прямо перед собой, он прошагал мимо, словно я был невидимкой или, еще вероятнее, просто одним из множества ничем не примечательных белых. Я прошел сквозь оставленный им след искусственных феромонов, аромат дешевого одеколона для настоящих мачо, и поймал дверь прежде, чем она захлопнулась. Потом я оказался на улице, на южнокалифорнийском воздухе, насыщенном гранулами смога, хмельной от сознания, что могу идти куда захочу. Я добрался только до своей машины. Там я упал на колени у переднего колеса и, мучительно содрогаясь, изверг в водосточный желоб все, что во мне было, до последней чаинки.
Это нормально, сказал Бон на следующее утро. Он предпринял попытку исцелить гематому на моей душе бутылкой хорошего скотча, пожалованной генералом. Это надо было сделать, сказал он, и мы те, кто должен с этим жить. Теперь ты понимаешь. Пей. Мы выпили. Знаешь, какое лучшее средство? Я думал, что лучшее средство – вернуться к Лане, и накануне сразу же вернулся туда, но даже незабываемый вечер с ней не помог мне забыть, что я сделал с Сонни. Я медленно покачал головой, стараясь не тревожить свой ушибленный мозг. Война, сказал Бон. В Таиланде тебе полегчает. Что ж, тогда ждать мне, к счастью, оставалось недолго: мы улетали завтра. Такая поспешность объяснялась стремлением генерала избавить меня от потенциальных проблем с законом, тем более что у моего плана имелась очевидная слабость – миз Мори. Услышав о гибели Сонни, она могла поначалу растеряться, но потом ее мысли наверняка обратились бы ко мне, отвергнутому любовнику. Генерал верил, что я выполню задание в намеченный день, и выдал мне билет еще на прошлой неделе. Мы сидели в его штаб-квартире, у стола, на котором лежала газета, и когда я открыл рот, генерал поднял руку и сказал: это ясно без слов, капитан. Я закрыл рот. Потом изучил билет и в тот же вечер написал парижской тетушке. Между строк я сообщал Ману, что принимаю на себя ответственность за нарушение его приказа, но возвращаюсь вместе с Боном, чтобы спасти ему жизнь. Я не сказал Ману, как именно собираюсь защитить нашего общего друга, потому что и сам этого не знал. Но я втянул Бона в эту историю и считал своим долгом выручить его, если смогу.
Итак, через два дня после того, как дело было сделано – отсутствия Сонни пока еще не заметил никто, кроме, возможно, миз Мори, – мы стартовали без лишней помпы, распрощавшись у выхода на взлетное поле с генералом и генеральшей, нашими единственными провожатыми. На борт “боинга”, готового перебросить нас через Тихий океан, мы поднялись вчетвером: Бон, я, седой капитан и бесстрастный лейтенант. Прощай, Америка, сказал седой капитан, глядя в иллюминатор на панораму, которой я не мог видеть со своего места у прохода. Я по тебе скучать не буду, добавил он. Бесстрастный лейтенант, сидевший между нами, согласно кивнул. И почему мы когда-то называли ее прекрасной страной? – спросил он. У меня не было на это ответа. Я плохо соображал и испытывал огромные неудобства, стиснутый упитанным майором с одной стороны и Сонни – с другой. Мне предстояло лететь на реактивном лайнере четвертый раз в жизни, а Бону и остальным моим спутникам – всего лишь второй. Я летал в университет и обратно, потом с Гуама в Калифорнию вместе с Боном, и вот теперь снова отправлялся в Азию. Мои шансы вернуться в Америку стремились к нулю, и я с сожалением перебирал в памяти все, по чему буду скучать: ужины перед телевизором, кондиционеры, дорожное движение по правилам, которые и впрямь соблюдаются, относительно низкая смертность от огнестрельного оружия (во всяком случае, по сравнению с нашей страной), модернистский роман, свобода слова (пусть и не столь абсолютная, как считают американцы, но все же бóльшая, чем у нас), сексуальная раскрепощенность и, пожалуй, самое главное, – оптимизм, этот вездесущий американский наркотик, постоянно вливаемый в американские мозги и смывающий граффити злобы, ненависти, отчаяния и нигилизма, которыми размалевывают их каждую ночь неисправимые хулиганы подсознания. Конечно, в Америке хватало и того, что привлекало меня куда меньше, но зачем настраиваться на негатив? Весь антиамериканский пессимизм я решил оставить Бону, так и не сумевшему ассимилироваться и очень довольному тем, что мы уезжаем. Я как будто долго прятался в чужом доме, сказал он где-то над океаном. Он сидел через проход от меня. Стюардессы-японки разносили темпуру и тонкацу, и я взял себе того и другого в надежде отбить вкус последнего слова, которое генерал скормил мне перед посадкой. Сидишь взаперти, продолжал Бон, и слушаешь, как живут другие, а сам вылезаешь только по ночам. А теперь я могу вздохнуть свободно. Мы снова возвращаемся туда, где все выглядят как мы. Как ты, поправил я. Там, куда мы летим, я не буду выглядеть как все. Бон вздохнул. Хватит скулить, сказал он, наливая мне в чашку виски, прощальный подарок генерала. Ты слишком много думаешь, но это бы еще полбеды. Главная твоя беда в том, что ты не умеешь держать свои мысли при себе. Ну, тогда я заткнусь, сказал я. Вот и заткнись. Ладно, хорошо, я заткнусь, сказал я. Боже, сказал он.