Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этой точки зрения сейчас невольно смотрю на все, на себя, на своих, на всех. Жизнь как поездка в метро. Из небытия вошел, в небытие вышел. А главное: сомнение в эффективности Beitrag’а[316] в эволюцию мировую. Боюсь, что и весь род человеческий в совокупности – никчемная флуктуация.
А на дворе солнце, сверкающий снег, запоздалый мороз.
Entzwei, entzwei[317]! Мир условный, люди, слова, жесты, понятия, законы, привычки распадаются на глазах, как в театре после представления, после опущенного занавеса и разошедшихся зрителей. Все – случайно случившийся случай, плесень на случайно свалившемся комке вещества, именуемом Землей.
Извольте быть актером и дальше. К чему? Аплодирующие зрители – тоже переодетые актеры, и аплодисменты их актерские, условные, сонные.
А как уютно было (и, вероятно, есть у других) без гипертрофированного сознания, без науки прежде всего. Мир – полный тайн, за который я не отвечаю, могучий, способный сделать все. Чувство ребенка, ходящего на поводу у матери, ни за что не отвечающего.
Так вот извольте жить и эволюционировать, чувствуя и сознавая каждое мгновение трагический балаган.
‹…›
Просыпаюсь в 6 ч. утра под звуки радио со стандартными словами.
Смотрю на свои фотографии, в зеркало. Поседел, отяжелел. Совсем не тот, что совсем еще недавно, лет 5 тому назад был. Пора подводить печальные итоги.
«О человеческое „я“, о нашей жизни обольщенье» – оно формируется и определяется всем. В безбожном обществе даже богомольные старушки теряют Бога. Вот эта страшная философия людей-машин, от которой не могу освободиться, она тоже ведь результат воздействия.
Во сне Николай, совсем на себя не похожий, маленький, с перебитыми ногами, с кудрявой путаной рыжей бородой, в пресненском домике, выросшем до размеров громадных зал с красивыми расписными потолками и лестницами.
В келью, к книгам, к лабораторному колдовству, к тихому раздумью.
А мне 54-й год. Всегда тень Николая. ‹…›
Здесь в Москве ходят вокруг меня тени. Лида, мать, Александра Ивановна, отец, Николай – зовут домой. А дом – Ваганьковское кладбище.
Сознание – временная комбинация материи, разрушающаяся, как сны, как облака. Неразрушимая материя и эфемера сознания… Как хотелось бы перед смертью хоть чуточку заглянуть за завесу загадки сознания. У меня нет большого желания жить, но есть большое любопытство.
«Я» – обращающееся в тухлую груду.
Такие грустные мысли накануне падения Севастополя. Страна в целом растет, делается гигантской и несокрушимой, а облака вроде моего больного[318] сознания разлетаются и совсем бесследно разлетятся.
Николаева тень. Могила отца на кладбище Александро-Невской лавры.
И я с неотвязным материализмом, безысходной грустью, отчаянной безнадежностью в этой печали белых ночей измученного страшного и замечательного города.
Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо, как Россия.
Слезы и какая-то странная грустная радость. Вот здесь, не уезжая обратно, хотелось бы умереть с голоду, как умирали сотни тысяч людей здесь.
Боже мой, Боже мой. Лима, лима, совахвани[319].
В окно Исакий со всей своей серо-черно-красной чугунно-каменной солидностью и красотой. Ночью начерченный силуэт на фоне белоночного петербургского неба. Утром – опрятный на асфальтовом полу с марширующими солдатами. Вместо сквера засевают картофель. На площади – бывший дворец, где помещался институт Николая. Гранитное немецкое посольство по-прежнему.
Если бы в эти стены и людей вновь вселить душу и бога – все было бы понятно. Сейчас нет. Призрачный, внутренне противоречивый организм. «Материалистический призрак».
…при помощи коменданта и топора попал на несколько минут в свою квартиру на Биржевой линии. Как вход в могилу Тутанхамона после раскопок. Краснодеревянные шкафы, стулья, вещи. Книги, книги без конца, запыленные, наваленные. ‹…› До того примирился с мыслью, что все это отрезано, этого нет, что смотрю как на найденный клад. Печаль и радость.
Израненный, искалеченный город. Почти нет ни одного дома без повреждений. А из-за ран и рубцов, нанесенных революционными годами и немецкой блокадой, смотрит одно из замечательных человеческих чудес – старый, стройный, величественный и загадочный Петербург.
На фоне и в атмосфере этих благородных руин люди кажутся совсем другими – искусственными из блоковского балаганчика. Вспоминаются питерские кладбища. Бобок Достоевского.
Вечером в кино (бывший Сплендид-Палас, теперь «Родина»). «Джунгли» цветные. Почти предел и идеал кинотехники, не хватает только стереоэффекта. Шер-хан. Его уничтожение Маугли. Добрые звери. Отвратительные люди. Эта отвратительность, к несчастью, результат гипертрофии сознания. Шер-хан страшен, но не отвратителен. Страшен, как нависший камень над горной дорогой. Если бы этому Шер-хану немножко сознания, то и вышли бы людские чудовища.
В кино второй раз «Багдадский вор» с Джаффаром, Джинны. А все-таки воспоминание об Аладдине и волшебной лампе сильнее, сложнее и магичнее этого цветного шедевра.
…рассказ о страшных днях, о заваленных разрушенными домами, о трупе женщины на сквере у Петропавловской крепости с рыжими волосами, у которой постепенно отрезали части тела, о папаше, жена которого боялась оставить дома ребенка, как бы не съел… ‹…› Остававшиеся в городе иногда встречают в штыки возвращающихся: «Удрали, шкуру спасали, да теперь еще имущество спрашивают». Возвращающиеся в долгу не остаются: «Оставались – Гитлера ждали, ишь, морды отрастили». В общем, пожалуй, самое грустное, что во всем этом нет бога, в самом широком смысле – души, эволюции, великих целей, любви друг к другу. Все люди в масках, из-за которых смотрит примитив.
Сюда захватил сборничек из «Новых идей в философии» «Существует ли внешний мир?» Это очень подходящая проблема на фоне фата-морганы Питера.
Из жизни улетают последние следы метафизики, надежды, пафоса. Мыслящий, постепенно портящийся автомобиль, вполне сознающий свою участь.
Вчера утром «Пионерская зорька» по радио передавала о замечательных путешествиях академика Н. И. Вавилова. Что это?
На фронте взятые Молодечно, Сморгонь. Вспоминаю былое, 1916 г. И все тени, призраки, которые исчезнут со мною. Пришло в голову, что вот «вавиловские» воспоминания только у меня в голове, со мной они исчезнут.
По радио Вивальди: «Четыре времени года». Снова думаю о загадке музыки.
Все время сознание релятивизма относительно себя самого. Для себя – чуть ли не все, центр, узел