Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грустно. Душно. Тяжело. Без души. И по-прежнему желание незаметно и быстро умереть.
Каждый день усталость безумная. Голова болит. Полное отсутствие «творческой инициативы». Люди, люди. Заболеваю. Хочется быть со своими и незаметно умереть.
Ваганьковское кладбище. Похороны А. И. Бачинского. Церковь, которую знаю лет 45, тусклые, ободранные иконы, запах ладана. Гроба, гроба без конца. В гробу обросшее небритое с бородой лицо, ужасно-босые ноги (башмаки, туфли теперь не по средствам), хоронят почти голым. Но не в этом дело. Самое страшное в механике, одервенении. Отлетела психика, тайна и с церкви, и с кладбищенских крестов, и с трупа в гробу. Все так просто, элементарно. Родился, умер – случайно случившийся случай, никому не нужный. Похоронили, завтра забудут, и опять самому захотелось тоже скорее в гроб. ‹…›
Устал. Грустно. Ничего творческого.
Помню Бачинского в воскресенье на Сухаревском книжном базаре (лет 35 назад). В клетчатой крылатке и котелке (декадентство!). Потом ex libris на его книги: из края ex libris’а «в усах» и с папиросой шагает Бачинский, навстречу ему скелет (Todtentanz[320]). Это случилось теперь, когда Бачинский стал давно слепым, почти голодным и совсем разбитым.
У меня страшно тяжело на душе.
…так ясно слышен острый приятный, но, в сущности, кладбищенский запах осенних огородов и садов.
Резкое чувство беспорядочности, случайности всего происходящего. ‹…› Сплошная флуктуация, азартная игра, рулетка.
Хотелось бы тихо спать среди здешней глуши, осенних утренних заморозков, желтых листьев, спать до могилы.
‹…›
Жизнь – рой сновидений и кошмаров, когда-то круто обрывающихся. Эволюция и пр. – тоже отрывки сновидений.
Иногда мелькнет из прошлого какой-нибудь глубокий и трогательнейший образ. Вот вспомнил на днях темную-темную столовую дома в Никольском переулке. Образ Самона и Авива, написанный дедом, перед ним горящая лампадка из красного стекла. Глубокий, успокаивающий свет «свете тихий». В окно густой сад с вишнями, жасмином (от сада и темно в комнате). Диван. За дверью сундук с первыми моими книжками (толстый Пушкин). Бабушка Домна Васильевна за чаем с вареньем. Суббота после возвращения с дачи в конце августа. Звонят колокола. «Свете тихий». А надо всем мать, через которую и держался за жизнь.
Чувство ослабевающей памяти. Резкое, резкое чувство машинообразности человеческой. Так все ни к чему. Существование ломовых лошадей. Жить действительно ни к чему, и умереть готов всегда. Не за что зацепиться. Все – плохой театр. Ужасно ходить и ездить с таким рентгеновским фонарем, все анатомирующим.
Теперешняя Академия – бюро похоронных процессий, юбилеев и богадельня для ramoli[321].
…вполне можно бы не существовать с любых точек зрения. Скоро пойду охотиться за книгами. Так мало осталось книжных лавок, и так мало в них интересных книг.
Начинается зима. Ослабевающая память. Бездомность. Общая автоматика, бездушность. Жизнь действительно всякий смысл теряет. Все фальшивое, кроме драк, вообще скотского. Хочется убежать в Йошкар-Олу, к ее лосям и марийцам.
Следовало бы, конечно, лечь под одеяло и читать детективные романы под звук осеннего дождя и в том лихорадочном аспиринно-стрептоцитовом состоянии, в котором я сейчас нахожусь.
‹…›
Нет ни Бога, ни природы, вообще ничего нет, кроме создания никому не нужного, бездарного и повторяющего «несуществующую» природу.
Хожу в Николаевом пальто и иногда с такой отчетливостью его в себе ощущаю.
Позавчера разбился насмерть на советском Виллисе мой электропромовский шофер Катков Александр Васильевич. Здоровый, высокий парень 29 лет, без Бога, без идеологии. Разбился вместе с электропромовским агентом, с каким-то молоденьким капитаном 21 года. О Каткове, вероятно, никто больше не вспомнит. Потому и записал. Вроде «вечной памяти»…
‹…› ужасное чувство отсутствия дома, своего, себя самого. Растворяюсь. Но лучше бы это сразу.
Смерть так же проста и ясна, как хождение по улице, падение камня. Пока действуют молодые физиологические двигатели, перед сознанием туман и обман. А в старости (особенно такой средней, как 53–54 года) все особенно страшно. Физиология отпадает, сознание еще ясно.
‹…›
…спасение только во сне, когда ото всего отрываюсь и забываю.
Весь Бергсон – по-видимому, примитив и очевидное, но еще раз выбивается всякая система координат, без руля и без ветрил.
Замерзая и закутываясь в Николаево пальто, просматриваю урывками содержание собственной головы. Ничего большого, и так это грустно.
Неужели действительно это так: мир – эпикуровский, пустой с летающими атомами. Или верен только свой собственный мир со снами, мечтами. Яснее ясного – мозг, сознание биологически понадобились для создания самолетов, снарядов и прочего, а вовсе не для размышлений о бытии, смысле и прочем. Эти размышления просто болезнь и сумасшествие. С ними никуда, кроме воображаемых мистических конструкций, не спасешься. Вывод безотрадный.
Сон о Николае. Безысходное горе, и хочется самому туда же.
Похороны [Л. И.] Мандельштама. Мокрый желтый снег и туман. Мрак. Новодевичий монастырь. Я говорил на могиле. Самое поразительное мое простое и совсем спокойное отношение ко всему: «Почил безмятежно зане совершил в пределе земном все земное». Гроб с трупом, как ящик с дровами. Улетевшая душа и совершенное дело. Жаль только, что ушел единственный человек, с которым можно было говорить обо всем при понимании с полуслова. Таких не осталось.
Если смерть таких людей, как Л. И. (подлинные сверхчеловеки), так проста и переход от сложнейшего и тончайшего одушевленного к этому мешку с костями не поражает – то что же сказать о прочих смертях? ‹…› Машины, машины. Завтра опять вертеться, а так просто и приятно сразу умереть.
Стоит ли все это записывать. Мир полон друг друга пожирающих, и лучше пулю. Скорее – не видеть.
Тяжело. Совсем безрадостно.