Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пабло Пикассо
В 1981 году нашей Земле, если она по-прежнему будет вращаться вокруг Солнца, предстоит отпраздновать столетие Пикассо. Так уж ему повезло, великий человек наверняка доживет и до этого юбилея; он всегда на виду, всегда доступен средствам массовой информации: вполне вероятно, что по этому случаю телевидение, выйдя за рамки общечеловеческой морали, продемонстрирует художника обнаженным, подобно античному божеству. Пикассо, чудо-ребенок, родился в Малаге – краю фиг, камней и гитар; годы его не изменили: всегда оставаясь чудом и в чем-то ребенком, он блистал мальчишеским задором, непризнанием канонов, неутолимым любопытством. Как говорил его старейший друг Хайме Сабартес, «Пабло – это само любопытство. Он любопытнее сотни миллионов женщин». Когда Пикассо исполнилось тринадцать лет, его отец, желчный андалусский учитель рисования, который вымучивал из себя поздравительные открытки с натюрмортами во вкусе барселонской буржуазии, вручил сыну свои палитру и кисти и никогда больше к ним не прикасался; это была в своем роде первая победа Пикассо – и он принялся засевать пажити своего времени художниками, которые творили в его тени, паслись у его ног. Если задуматься, то кажется удивительным, почему эти ребята не объединились, чтобы уничтожить спрута от искусств; Пикассо был не столь профессионален, как Матисс, и не обладал композиционным чутьем Брака, но благодаря своему бурному воображению и нескончаемым потокам художественных новшеств он обогнал всех их: он – победитель.
Коко Шанель
Однажды Шанель, маленькая и аккуратная, как воробушек, шумная и энергичная, как дятел, в одном из своих бесконечных монологов сказала, имея в виду очень дорогой стиль «бедной сиротки», который она разрабатывала в эти десятилетия: «Отрежьте мне голову, и мне тринадцать лет». Но ее голова всегда была на плечах, наверное, уже в тринадцать лет или чуть позже, когда один богатый «добрый господин», первый из благодарных и благожелательных покровителей, спросил малышку Коко, дочь баскского кузнеца, научившего ее помогать ему подковывать лошадей, какой жемчуг она предпочитает, черный или белый. «Никакой, – ответила она. – Я предпочитаю, chéri, немного денег, чтобы открыть магазинчик». Так появилась Шанель, модельер-провидец. Являются ли творения модельера крупным вкладом в развитие культуры, неважно (возможно, что и так: Мейнбохер, Баленсиага – это люди, в творческом отношении более значимые, чем многие поэты и композиторы), но такую деловую женщину, целеустремленную и многогранную, как Шанель, хочется запечатлеть документально, что отчасти выполняют фотографии ее загадочного лица: с одной стороны, милый облик из медальона-сердечка, с другой – сухая алчная карьеристка; посмотрите, как напряжена ее тонкая шея – точно старое многолетнее растение, все еще стремящееся вверх, хотя его уже подпалило солнце успеха, – оно неизменно светит с холодного неба амбиций для этих беспокойных талантов, воспламененных желанием и питаемых своим эгоцентризмом, неумолимая энергия которого толкает вперед всех нас, бездеятельных и апатичных. Шанель живет одна в квартире напротив отеля «Ритц».
Марсель Дюшан
Дюшан, уроженец Руана, третий сын в многодетной семье среднего класса, где многие были отмечены художественными дарованиями, с 1915 года живет в Нью-Йорке. На протяжении сорока четырех лет американской жизни он создал единственную картину («Новобрачная, раздеваемая своими холостяками» – масло на прозрачном стекле размером с церковный витраж) и больше не завершил ни одной; фактически он оставил живопись уже в 1913 году, когда его полотно «Обнаженная, спускающаяся по лестнице» (о котором современный критик заметил: «Сделайте три оборота на месте, дважды стукнитесь лбом о стену, и если удар будет достаточно сильным, вам станет понятен смысл этой картины!») произвело скандальную сенсацию, выделившись среди тысячи шестисот работ предшественников современного искусства на исторической Арсенальной выставке[68]. «Но, – возражает Дюшан, – если я перестал писать, это вовсе не значит, что я забросил искусство. Все хорошие художники создают не более пяти шедевров, которые и делают им имя. Все прочее не имеет особого значения. А пять обладают энергией шока. Шок – это главное. Если я создал пять хороших произведений – то этого вполне достаточно. А можно сказать и так: я не умер в тридцать один год, как Сёра, я просто исчерпал вдохновение и утратил тягу к живописи. Как вам это?» Его вдохновение, во всяком случае его талант играть в искусство, а именно в этом заключается инфантильный и сегодня вовсе не шокирующий шарм его картин, не увял полностью: используя свое неограниченно свободное время, он придумывал сюрреалистические флаконы для духов, снял первый в истории абстрактный фильм, занимался дизайном интерьеров (например, драпируя потолки мешками из-под угля), создал портативный музей Дюшана, в котором собрал миниатюрные копии своих самых известных работ (в том числе фиал, наполненный «Воздухом Парижа»), и изобретал ради собственного удовольствия иные псевдоформы игрушечного искусства. Но что его занимает, кажется, очень серьезно, так это шахматы, забава более серьезного стиля, предмет, которому он посвятил ставший теперь редкостью том импровизаций: тираж в тысячу экземпляров был отпечатан на трех языках под названием (держите крепче свои береты!) «Opposition et Cases Conjugees, Opposition und Schwesterfelder, Оппозиция и поля соответствия». Дюшан объясняет, что «тут все дело в запертых пешках, когда у тебя остается единственный способ выиграть – ходить королем. Такое случается один раз на тысячу партий. И кто сказал, – добавляет он, – что моя игра в шахматы не является художественной деятельностью? Игра в шахматы очень пластична, ты конструируешь игру. Это механическая скульптура, с помощью шахмат человек создает красивые задачи, и эта красота созидается головой и руками. К тому же шахматы чище, в социальном плане, чем живопись, потому что ведь нельзя же шахматами зарабатывать деньги, да?»
Но даже предположим, что вы бы смогли, а вот Дюшан, без сомнения, – нет. Он часто заявлял о своем антимеркантилизме, порой доходившем до ненависти к финансам («Нет! Живопись не должна быть модной! Как только появляются деньги, деньги, деньги – она превращается в офис на Уолл-стрит!»); и уж конечно, его жилище на четвертом этаже запущенного мрачного дома без лифта в невзрачном манхэттенском