Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот день, как будто накануне в самом деле состоялась битва, отнявшая все силы, я решил отдохнуть, велел отнести себя в носилках на берег моря и долго сидел, глядя, как катятся мне под ноги валы. Я взял с собой таблички, но сумел записать лишь несколько строк. Как завороженный, глядел я на волны: вот мелкие тихие ласкаются к берегу, вот поднимается и катится волна с пенным гребнем, одна среди многих других мелких и вялых, слабо плещущих. Странное дело, я сознаю, как мало осталось мне дней (быть может, этот последний), но вместо того чтобы посвятить себя делам важным, предаюсь нелепицам — тихому покою, созерцанию моря и неба.
Глядя на синь морскую, вспомнил я, как сразу после моего триумфа в Риме приснился мне сон — одно из тех ярких видений, что порой посещают меня до сих пор.
Снилось мне, что я поднимаюсь по крутой скале, одетый в доспехи, но без шлема, с мечом на боку, справа весь забрызган кровью, но не могу понять, своей ли, чужой. Подъем труден, камни остры, я оглядываюсь и вижу внизу бездну, вспышки огня, глухой рокот и клубы густого дыма. Мнится, что там внизу горит огромный город, и мне даже кажется, что различаю крики боли и стоны. Я отворачиваюсь, больше не смотрю вниз, карабкаюсь наверх, все выше, выше, камни срываются из-под моих ног, пальцы на руках окровавлены, ногти содраны, но я не чувствую боли. И вот я на вершине, распрямляюсь, расправляю плечи и оглядываюсь. Предо мной внизу простирается море, невысокие волны катятся к берегу, и на море — ни одного корабля. Небо безоблачно, ветер слегка треплет мне волосы. Я снова оглядываюсь — весь берег утыкан вершинами, подобными моей. Но все они ниже — одни просто небольшие холмы, другие — уродливые голые скалы, третьи приятны, покрыты садами и дубравами, но далеки и как бы скрыты туманом.
И я вдруг понимаю, что идти мне более некуда. Что выше — только небесный свод, только сверкающее солнце. Я запрокидываю голову и смотрю на небо; оно уже как будто и не яркое, светлое, а быстро темнеет, хотя солнце продолжает светить, синева наливается красным, превращаясь постепенно в тот цвет, который Гомер называл виноцветным, потом уже совсем чернеет, и сквозь дневное небо проступает как будто небо ночное, но совершенно лишенное звезд.
Я вновь гляжу на море — оно по-прежнему мягкое, ласковое, слегка волнуется. Не видно даже признака шторма, и ветер по-прежнему мягкий, ровный, но какая-то липкая духота разливается в воздухе, уже нечем дышать, и так тяжело, будто доспехи сжимают мне грудь и ломят ребра. И вдруг начинает казаться, что в море таится ужасное чудовище, что вот-вот оно выберется на сушу и набросится на меня. Я отворачиваюсь, чтобы не видеть морской глади, и тут понимаю, что передо мной еще одна гора — но я не могу ее разглядеть, она скрыта туманом, я даже не различаю ее контуров. Но она куда грандиознее и величественнее той вершины, на которой стою. Пытаюсь проникнуть взором сквозь седой туман, но напрасно. И в то же время знаю тем особым знанием, какое часто посещает меня во сне, что за туманом скрыта прекраснейшая вершина, что моя гора — жалкий холм по сравнению с волшебным миром, что притаился в тумане. Я снова оглядываюсь, и посещает меня дерзкая мысль — перепрыгнуть туда, на эту скрытую туманом высоту. Я знаю, что она очень далеко, что внизу — пропасть и острые скалы. Если я не допрыгну, то разобьюсь. Но меня уже ничто не может остановить, желание перебраться на скрытый от взора склон становится неодолимым. Я разбегаюсь и прыгаю. И сразу оказываюсь окутан туманом, он густой и плотный, и впечатление такое, будто я прыгнул в груду овечьей шерсти — мы с братом в детстве любили прыгать в огромные охапки шерсти, когда в нашем поместье стригли овец. Я помню, как мы забирались на крышу сарая, а внизу наваливали состриженную шерсть и прыгали, чтобы на миг испытать то незабываемое чувство полета, которое могут испытывать только птицы, да еще в детстве иногда снится, что летаешь. Так вот тот туман был точь-в-точь как та шерсть. И она не давала мне двигаться. И не давала дышать. Я начал задыхаться, я молотил руками, пытался кричать…
Проснулся весь в поту. Долго сидел на ложе, пытаясь отдышаться. Кровать вся была сбита, ткань буквально перекручена узлами. Я даже подумал — не проник ли кто-то в комнату и не попытался ли меня задушить. Но на этот вопрос так и не нашел ответа. Я вышел в атрий, сел на скамью и задумался: что же такое мне привиделось.
Понятной была первая половина сна. Моя жизнь достигла своей вершины, своего расцвета, акме, как говорят греки. Обычно акме наступает куда позже — годам к сорока, но я всё свершал прежде положенного времени. Так что свой звездный час я уже пережил. Дальше остается только спуск вниз. Только холмы и острые скалы вокруг — чужие победы и чужая зависть.
Но что значила вторая половина сна? Какую вершину, скрытую туманом, я пытался разглядеть во сне?
Не ведаю, кто посылает нам сны, что за пророчества в них видим. Но этот сон был для меня чрезвычайно тягостен. Порой мне казалось, что видение намекает на то, что у меня в жизни было какое-то совсем иное предназначение. Что я должен был сделать нечто такое, что оказалось бы гораздо выше и достойней, нежели победа над Ганнибалом. И если я не смогу разглядеть, что за волшебное царство скрыто за плотным туманом, мне останется только взбираться на жалкие холмы и острые жалящие болью скалы.
Много раз потом я возвращался к этому сну в своих мыслях, сознавая его великую справедливость, но так и не находя разгадки. Если бы вновь я увидел тот сон и в нем тайный покров рассеялся, я бы успел свершить несвершаемое — ведь у меня впереди было еще достаточно лет, которые я растратил на мелкие дела и жалкие дрязги. После победы при Заме до ухода в добровольное изгнание прошло почти двадцать лет. Двадцать лет самого расцвета, самой силы и невиданной славы. Быть может, после того как я нашел непохожую на прежние дорогу в войне, я должен был отыскать и в мирной жизни для Рима нечто новое, не схожее с прежним?
Но сон не повторялся, и ответ ко мне не пришел.
Сейчас, когда мне осталось всего несколько дней жизни, глупо пытаться разгадать, к чему же призывали меня боги. Шум прибоя воскресил видение в моей памяти, и я записал его. Быть может, тот, кто прочтет мои строки, разгадает странное послание, которое так и осталось для меня тайной.
Ну вот, я не умер вчера и могу продолжать свой рассказ.
Дух все более независим от плоти. Но это не легкость мысли, это равнодушие к земному: все дела завершены, ничто не подлежит исправлению.
В моем распоряжении день или два. День… что можно успеть за несколько часов, когда тебя мучит боль, а во рту — только горечь? Руки мои уже не в силах держать стиль, уродливые знаки, что чертят дрожащие пальцы, не расшифрует ни один писец. Я велел позвать Ликия. Последние рубрики моей книги запишет чужая рука. Как ни противился я этому прежде, голод и болезнь заставляют меня уступить. Так бывает в жизни: тебе кажется, что ты никогда не сдашься, ничто не способно тебя сломать. Но рано или поздно наступает в жизни черный час, чернее самой темной ночи…
Ликий явился, уселся возле кровати. Я надиктовал ему то, что успел написать на табличках, потом отшвырнул их за ненадобностью. Вот и все, последние строки, написанные моей рукой. Что касается завещания, то оно уже давно составлено, дополнено, и я ничего не стану там исправлять.