Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я кивнул Диодоклу, тот налил странному человеку бокал вина и пододвинул блюдо с остатками трапезы. Человек выпил и стал жевать. А жуя и подмигивая мне, кивал, мол, вино хорошее и еда вкусна. И при этом ронял слова, будто обглоданные кости:
— Публий Сципион Африканский, победитель Ганнибала, я пришел к тебе от царя Антиоха. То, что он велел тебе передать, отнюдь не предложение, а требование, — говорил он на греческом, но понимал я с трудом — наречие, на котором болтают переселенцы из Аттики в этих местах, сильно разнится от того греческого, которому обучал меня учитель, прибывший из Эллады. — Царь вскоре выведет свою армию на великую битву. Слушай его условия: ты не должен командовать римскими легионами. Тебя вообще не должно быть на поле брани. Иначе сын твой умрет. Выполнишь это условие — и сын твой вернется к тебе без выкупа. Царь дает слово.
— Что ты мелешь? О чем ты?
— Заболей…
Человек говорил очень тихо, голос был у него низкий, гнусавый, какой-то тяжелый, сам звук этого голоса вызывал мучительное чувство, переносить которое требовалось много сил. Я почти уверен теперь, что этот человек занимал место палача при дворе Антиоха. А тогда я глядел на кожаный ремешок, стягивающий темную тунику гостя, и все более уверялся, что ремешок этот, свитый из трех полос кожи, вовсе не пояс, а удавка, какой приговоренный лишается жизни. И что эта удавка уже не раз пускалась в дело, и мой сын будет лишен жизни именно так — догадка эта постепенно превращалась в уверенность с каждым мигом.
Палач не стал дожидаться моего ответа, выскользнул из палатки бесшумно, и я даже не отдал приказ его задержать. Что толку — ведь этот человек просто глас чужой воли. Не вернется до рассвета — кто-то другой исполнит приказ Антиоха.
Я не ведал, выполнит ли царь свою угрозу и лишит глупого Луция жизни, если именно я поведу римские легионы на бой. Возможно, угроза была пустой, а визит палача — спектаклем, театром, который так обожают греки. Но я вдруг понял, что не могу рискнуть. Мне показалось, что руки мои и ноги связаны, что я в плену и к горлу приставлен нож. Одно движение — и наступит тьма. Самым ужасным было то, что угроза сковала мои мысли. Они как будто тоже оказались в плену и неслись по кругу, вертясь вокруг Луция. Все мои чувства взбунтовались, осталось только одно желание — спасти моего мальчика. Спасти, спасти… Что делал мой гений[95] в те минуты, мой смелый гений, что заставил меня так яростно ринуться с мечом на перетрусивший пьяный молодняк в Канузии? Почему не воспламенил мой дух, не направил мои мысли? Быть может, потому, что это была уже не та война и Антиох не был Ганнибалом? Но есть вещи, с которыми невозможно смириться. Душе не сжиться с собственной изменой, рана гниет, и нет средства, чтобы выжгло боль.
Как часто мы поступаем столь же низко с теми, кого хотим привести под длань Рима, — захватываем их сестер, дочерей и сыновей, грозим удавкой, требуя не только повиновения, но и преданности, и верности, и любви. Сам я не брал в Испании заложников, считая для себя это низким. Если уж и просить детей у вождей покоренных племен, то лишь затем, чтобы отправить их в Рим, чтобы они выросли любящими наш Город всем сердцем и стали союзниками по зову духа, а не из рабского принуждения. Однако римский легат — не жалкий вождь испанского племени.
Но каким же я оказался беспомощным, когда в заложниках оказался мой сын.
Я чувствовал себя тем более несчастным, что не мог никому доверить свою тайну. Диодокл — не в счет. Мой брат Луций совершенно не годился в час беды на роль советчика. Гней Домиций[96], человек способный и много сделавший в той войне с Антиохом, был человеком слишком далеким от меня. Гай Лелий — не рядом. Как же сильно я пожалел в тот миг, что не высказался в сенате в поддержку Лелия, что не ему отдал командование в Азии (а мое слово в тот час было решающим). Лелию я бы мог довериться и с ним обдумать, как спасти сына и не уступить при этом Антиоху.
В тот же вечер я велел распространить по лагерю слух, что заболел. Диодокл смешал какое-то питье, от которого меня стало трясти как в лихорадке, так что мне не стоило труда уверить окружающих, что я в самом деле болен.
Пока слух о моей болезни полз по лагерю, я собственноручно написал письмо Антиоху, заявляя, что смерть моего сына будет означать гибель его царства и смертный приговор для него самого. Если мой сын Луций умрет, то я, как только поправлюсь, вернусь к армии и его уничтожу, а мой брат протащит царя за свой триумфальной колесницей по улицам Рима, мстя за смерть племянника.
Одна фраза… Одна подлая фраза «как только поправлюсь»! Этой фразой я давал царю понять, что принимаю условие, что у него есть малый срок вступить в битву не со мной, а с моим братом и Гнеем Домицием. Уже только отправкой этого письма я предавал Рим. Ссылаясь на вымышленную болезнь, предавал вдвое прежнего…
* * *
Я перестал диктовать и глянул на Ликия. Каково это — узнать тайну Сципиона Африканского? Ни один мускул не дрогнул на лице писца. Он просто записывал. И я продолжил, находя какое-то странное удовольствие в запоздалом признании, как обменял славу Риму на жизнь своего никчемного сына…
* * *
Никому и никогда я не рассказывал о том случае, но теперь, наедине с собой, перед ликом смерти, решил поведать тайну миру. Знайте, римляне, Публий Сципион не обладал знаменитой римской суровостью, когда отец мог казнить сына только за неповиновение приказу, только за горячность и желание скорее победить. Я вообще не любил, а зачастую не мог наказывать своих — они мне были все родня — даже, приказав казнить тридцать пять зачинщиков во время мятежа в Испании, я переступил через себя и едва снова не заболел. Те люди мне снились по ночам — я садился с ними за стол, поднимал кубки с вином и раз за разом корил за измену. Даже Племиния не тронул, а будучи цензором, никого не вычеркнул ни из списков сената, ни из сословия всадников — какое мне дело, как ведут себя люди, много ли тратят золота и много ли пьют вина, лишь бы на поле боя не предавали Рим. Я как будто ощущал некую нить связи с каждым римлянином, все они мне родня, все — семья.
И переступить через любовь к сыну я не сумел.
Я всё сделал, чтобы мое предательство не было раскрыто. Я ведь мастер обмана, если кто не знает, то знайте, с годами обман стал частью меня, моей тенью, и я находил особое удовольствие в построении сложных обманок. Иногда мне снилось, что я хожу по улицам, прижимая к лицу актерскую маску. А под маской кривляюсь и подмигиваю чужим женам. Но дар хитрости на миг покинул меня в те дни. И я не смог ничего придумать, ни одной ловушки, ни одной уловки, чтобы вырвать Луция из рук Антиоха, перехитрить сирийского владыку и не опозорить себя.
Зато как ловко я обставил свою болезнь! Я приказал спешно перевезти себя из лагеря в ближайший городок. В доме, где я расположился, кроме людей самых преданных, никого не было. Я велел затенить всю комнату тканями, намекая, что яркий свет мне режет глаза, как всегда бывает, когда у человека сильный жар, вокруг кровати курились благовония. Я пил воду и тут же с помощью пера, которым щекотал горло, вызывал рвоту — средство, что применяют обжоры на Востоке, чтобы отведать как можно более яств. Постоянная рвота, голодание и напиток Диодокла превратили меня почти что в больного. Меня трясло, голос срывался. В те дни, лежа в кровати в притворной горячке, я о многом передумал, я молил богов о чуде, о спасении доброго имени, которое сам втоптал в грязь. Я не мог отринуть болезнь и явиться к войскам — если не мой сын, то мое имя будет тут же погублено предъявлением проклятого письма. В те часы приходила мне на ум ужасная мысль: а ведь мой сын мог бы спасти меня и мое имя, лишив себя жизни там, в плену. И однажды я даже пожелал этого, зная, что Луций не из тех, кто готов отдать свою жизнь ради чести. Не раз я вспоминал несчастного Регула, который угодил в плен к карфагенянам, был отпущен в Рим, где должен был уговаривать Город сдаться в борьбе, а вместо этого призвал римлян сражаться. Вернулся, потому что дал слово вернуться, был посажен в клетку с гвоздями, где вскоре и умер. Как я завидовал ему! Если бы речь в те дни шла о моей жизни, — с какой бы радостью я выбрал клетку с острым железом, чтобы гвозди проткнули мое тело и я бы умер в муках от воспалившихся ран.