Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фабия и Лепида тихо плакали, маленькая Муссидия, испуганная, убитая горем, страдающая, рыдала вовсю и при этом приговаривала шёпотом:
— О, моя бедная Опимия!
А та стояла мертвенно-бледная; два тёмных пятна виднелись под её прекрасными чёрными, сверкающими глазами, подчёркивая выражение скорби и подавленности, начертанное на её лице.
— Час искупления пробил! — сказал тяжёлым голосом Луций Корнелий Лентул.
Опимия, в глазах которой, кажется, погасли всякий свет и всякий блеск, вздрогнула: зрачки её ожили, расширились и исполненным ужаса взглядом окинули окружающих.
— Опимия, весталка-кровосмесительница, я лишаю тебя святости, — после небольшой паузы произнёс верховный понтифик. — Я снимаю с тебя священную печать девы-хранительницы священного пламени Весты, которую ты сама скинула с себя грязными и святотатственными объятиями.
Сказав так, понтифик приблизился к прекрасной весталке и снял у неё с головы и плеч суффибул, а потом повязку, стягивавшую её волосы.
Густые чёрные и блестящие волосы Опимии рассыпались завитками да прядями на шею и плечи, подчёркивая крайнюю бледность её лица и оттеняя больше чем когда-либо её удивительную красоту.
По знаку верховного понтифика один из его секретарей вышел в прилежащий коридор, чтобы позвать четверых рабов, притащивших совершенно закрытые носилки, в которых Опимию должны были доставить на Поле преступников.
Носилки поставили в библиотеке.
При виде этого экипажа Опимия в ужасе отступила на три или четыре шага, тело её задрожало, и она уставилась на носилки по-детски испуганным взглядом.
— А теперь войди внутрь, — сказал верховный понтифик, — если не хочешь, чтобы рабы коснулись твоего тела, некогда бывшего священным.
Опимия на несколько секунд застыла от ужаса, овладевшего ею при виде носилок, и не отводила глаз от этого гроба, с которого должна были начаться её могила и её агония; потом она четыре или пять раз тряхнула головой и вполголоса сказала:
— Нет... нет... никогда.
И отступила ещё дальше; она повернула голову к своим подругам по жреческой повинности и разразилась душераздирающими рыданиями.
Так прошло несколько минут; молчание было торжественным и глубоким, и жалость начала уже овладевать сердцами, что отразилось на всех лицах.
И в этот момент человек лет пятидесяти, одетый в траурные одежды, появился на пороге библиотеки; лицо его выражало глубокую боль; не говоря ни слова, он вытянул руки в молящем жесте к Луцию Корнелию Лентулу; казалось, он просит взглядом у верховного понтифика разрешения приблизиться к несчастной весталке.
Этим человеком был сенатор Луций Опимий, отец горемычной девушки.
Корнелий Лентул жестом приказал ему обождать, а сам кивком головы дал понять, что ждёт согласия на поставленный девушке вопрос:
— Итак, Опимия, ты хочешь, чтобы рабы запихнули тебя внутрь носилок? — и в голосе верховного понтифика послышалась мягкость.
Не получив ответа от несчастной, которая продолжала смотреть совсем в другую сторону, он дал знак рабам схватить её.
Рабы подошли к Опимии, и один из них взял её за руку, тогда она, быстро повернувшись, словно спущенная пружина, с яростью выдернула назад руку и, высокомерно выпрямившись, нахмурив в презрении лоб и брови, повелительно крикнула:
— Назад!.. Рабы!..
А потом твёрдым шагом подошла к носилкам, окидывая окружающих презрительными взглядами.
Но, увидев отца с глазами, полными слёз, согнувшегося в мольбе, она побежала к нему, он кинулся к ней навстречу, и, не говоря ни слова, охваченные порывом величайшей любви, они прижались друг к другу. Долго они стояли так, в молчании, обливаясь слезами, и отец, руки которого были свободны, нежно ласкал дочь и прижимал её к своей груди.
Наконец, Опимия, давясь от рыданий, прошептала:
— Спаси меня, отец, от погребения... дай мне кинжал, если ты меня любишь.
И хотя эти слова девушка прошептала на ухо отцу, верховный понтифик, стоявший в трёх-четырёх шагах от них, услышал эту просьбу и быстро подошёл к отцу с дочерью, разделив их и презрительно бросив:
— Оскорблённые боги требуют искупления в соответствии с обрядом. Ни один гражданин не смеет отважиться вырвать осквернившую себя весталку у предназначенного ей конца, поспособствовав другой кончине осуждённой. Это навлекло бы на Рим гнев оскорблённых богов! Хватит уже того, что Флоронии удалось избежать такого конца, убив себя.
И он повелительным жестом протянул правую руку к Опимии, приказывая ей взглядом укрыться за занавесками носилок.
Заплаканное лицо Опимии склонилось на грудь; мгновение она оставалась неподвижной, потом решительно направилась к носилкам и уселась в них, сказав прерываемым рыданиями голосом:
— Прощайте... сёстры... прощайте навсегда.
— О нет!.. Опимия! — отчаянно крикнула Муссидия и, подбежав к носилкам, обняла своими маленькими ручками шею Опимии, страстно целуя её и приговаривая:
— Одна... там... нет... бедненькая... Ты захочешь есть... Тебе будет холодно...
Фабия и Лепида по знаку верховного понтифика подбежали к носилкам и оторвали девочку от Опимии, заходившейся в рыданиях:
— Прощай, прощай, моя бедная Мус...
Остаток фразы потерялся за занавесками, резко задёрнутыми рабами.
На носилки бросили много серых полотнищ, чтобы голос и жалобы весталки не были слышны снаружи.
Потом рабы подняли носилки с пола и, предваряемые ликторами, тибиценами, тубиценами, глашатаями, ожидавшими в храме, направились со своей ношей по Новой улице.
Не описать пёструю толпу людей всех сословий, обоего пола, всякого возраста, ожидавшую траурную процессию вдоль всего долгого пути, который ей предстояло пройти. Рим, должно быть, выплеснул всех своих жителей на улицы и площади, отделяющие Новую от Поля преступников.
Все лавки и прочие общественные заведения были закрыты; дела полностью остановились; женщины обрядились в траур; мужчины одели тёмные тоги и туники; тем самым день, в который погребали заживо весталку-кровосмесительницу, был расценён как один из самых несчастных, как день подлинного народного траура.
За носилками шли все коллегии жрецов, коллегия весталок и все другие священнослужители, последним двигался верховный понтифик.
За жрецами следовали консул, цензоры, преторы, эдилы, народные трибуны и другие магистраты, потом — сенат в полном составе и сословие всадников, за ними — представители тридцати пяти триб и бесконечная толпа народа.
Три часа понадобилось траурному шествию, чтобы дойти до Коллинских ворот, где на пустоши, предназначенной для таких целей, а поэтому называемой Полем преступников, была приготовлена яма, в которой должны были навсегда сокрыть несчастную Опимию.