Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вполне могла, например, оказаться в той стае живых мертвецов, которые только что едва не заставили Эмбер поседеть. Или там мог оказаться Калани.
Эмбер стискивает зубы, чтобы не разреветься. Она не собирается плакать при Вике. Если он станет смеяться над ней, она его просто убьёт. А если он её пожалеет – это убьёт её саму. Ей не нужна его жалость.
Впрочем, вряд ли он сейчас способен на жалость, равно как и на насмешки. Усталость, боль, травмы и нервное напряжение дают о себе знать одновременно: Вик проваливается в некрепкий, горячечный сон, то и дело прерываемый бредом. Он снова и снова говорит что-то про «брось меня», про ярко-оранжевые ленты волос на сером асфальте, про лето, воду и солнце (Эмбер не хочет вспоминать, не хочет, не хочет, не будет), про похожую на фляжку бутылку у неё в рюкзаке (последние капли воды Эмбер тратит на то, чтобы смочить ими отрезанный от футболки рукав – и приложить его ко лбу Вика, размышляя о том, насколько глупа надежда найти воду в давно неработающих кранах мёртвого города). Вик бормочет что-то неразборчивое и иногда зовёт её по имени, но тут же замолкает и засыпает опять.
Если бы только у Эмбер были с собой хоть какие-нибудь травы… Перевязанные красным, перевязанные жёлтым, перевязанные зелёным, неважно. Она бы придумала что-нибудь. Она бы справилась. Она бы не сходила с ума, понимая, что либо в ближайшие сутки они доберутся до врачей, либо она рискует потерять в этом городе не только Калани.
«Нельзя потерять то, чего у тебя нет», – тут же одёргивает она саму себя. Вика у неё нет. Вика она в любом случае не потеряет.
Он приходит в себя, когда время по её ощущениям подходит почти к бесконечности. Три или четыре часа ночи, наверное. Свет луны падает прямо в крохотное окно – и аккуратными квадратиками дробится на полу лестничной площадки, которую они выбрали для ночёвки.
Ну, то есть как «выбрали». До которой они смогли доползти.
В этом свете лицо Вика выглядит откровенно пугающим.
– Я видел их, – говорит он хрипло, но внятно. Его взгляд кажется неожиданно осмысленным, совсем не пустым, вовсе не затуманенным болью, как было последние несколько раз, когда он открывал глаза.
– Все видели, – отвечает Эмбер. Если уж она тащит бывшего друга и лучшего врага на себе, если она сидит с ним в призрачном свете на пыльной площадке, бесчеловечно оставлять его без ответа.
Но, в самом деле, кто из них не видел живых мертвецов?
– Нет, – морщится Вик.
– Что «нет»?
– Я не про зомби.
Поразительно, как после стольких лет он всё ещё может читать её как раскрытую книгу.
Или, одёргивает себя Эмбер, кто знает, не исключено, что просветление наступило на фоне жара, бреда или сотрясения мозга, а до этого она была для него тёмным лесом.
– Кого ты видел? – спрашивает она, скатываясь по стене прямо напротив него и, обняв колени, смотрит Вику в лицо.
– Своего отца, – медленно отвечает он, и на спёкшихся было уголках губ снова начинает пузыриться кровь, смешавшаяся со слюной. – И твою мать. Вместе.
Хорошо, что Эмбер успела сесть.
– Что ты имеешь в виду? – глупо переспрашивает она.
Вик ухмыляется. Это чужая, незнакомая ухмылка, которую Эмбер, однако, видела на его лице тысячу раз, вот только появилась она уже после того, как они перестали называть друг друга друзьями. К которой она успела привыкнуть за то время, когда они перестали называть друг друга друзьями.
В лунном свете эта ухмылка выглядит особенно жутко.
Собственно, её одной вполне достаточно для того, чтобы обо всём догадаться, такая она грязная и откровенная, но Эмбер не хочет догадываться.
Но Вику плевать.
– Она выходила из его спальни, – всё так же медленно и тихо говорит он, только слова всё равно звучат будто молот. – Платье было расстёгнуто. В дверях они целовались. Выходила из его спальни она, а возненавидел я почему-то тебя.
На мгновение Эмбер зажмуривается.
Это уже чересчур. Слишком много всего: мёртвый город, мёртвая Лисса, мертвенный лунный свет, тихий голос Вика, его свистящее дыхание и его ужасные откровения. Слишком много, чтобы вынести здесь и сейчас, и Эмбер представляет себе щербатую кружку Хавьера. Она сама – щербатая кружка Хавьера, ещё пара капель – и всё.
– Логично, – ровно говорит она.
Кружки ничего не чувствуют, кружки ничего не чувствуют, им даже не горячо и не холодно, не горячо и не холодно, кружки ничего не чувствуют, не…
– Нет. – Вик скалится, и пустота на месте выбитого верхнего зуба скалится тоже.
Нелогично.
Они молчат. Эмбер молчит, и Вик молчит, и пустота вместо зуба, и кружка Хавьера с щербинкой на самом краю – они тоже молчат. Здесь тихо, даже очень, только за несколько улиц отсюда раздаются глухие удары – кто-то из живых мертвецов с завидным упорством раз за разом ударяется то ли об стену, то ли об остов какого-то автомобиля.
– Это было в ту ночь, – выдавливает из себя Вик, кровь стекает на подбородок, – когда она выкинула твоё шмотьё на помойку.
Эмбер кивает. И снова логично, даже если Вик опять будет спорить.
Ей совсем не хочется всё это знать и вместе с тем очень нужно узнать всё до мельчайшей детали. Саморазрушение и способ проснуться одновременно: как во сне, когда ты настолько устаёшь от догоняющих монстров, что втыкаешь себе в грудь первый попавшийся острый предмет – давай, просыпайся.
С той разницей, что всё и так наяву. Эмбер не спит.
– Я думал, что отомщу ей, если сделаю больно тебе.
Эмбер хмыкает.
– Ты ошибся, – отвечает она, чувствуя, как в груди зарождается смех. – Ей наплевать.
Она смеётся, и Вик тянется к ней через узкое пространство, чтобы зажать ей рот и не дать приманить к их убежищу всех живых мертвецов, согнанных в разрушенный город ради финала, но вместо того, чтобы накрыть её губы ладонью, почему-то прижимает к себе – так что можно решить, будто это Дженни или Калани, кто-то, кому не всё равно и никогда не было всё равно, кто-то, кто не сделал ей ничего плохого, только хорошее. Но рядом только Вик, и она зарывается лицом в его пахнущую кровью толстовку, и смеётся, смеётся, смеётся.
Эмбер смеётся и никак не может остановиться.
Ночь проходит быстро. Так быстро, что Эмбер даже не успевает отдохнуть, но зато успевает в который раз отмотать время назад, словно перелистать страницы какой-нибудь книги – сразу десятками, если не сотнями, и вспомнить всё, что на самом деле не стоило бы вспоминать.
Она прокручивает в голове совместные прогулки и посиделки на берегу, и смятые записки на уроках математики в школе, и ту единственную дружбу, которая была у неё до участия в гонках, ту единственную дружбу, которой не стало намного раньше, чем случилось гонки. Расцарапывая саму себя, она вспоминает все обидные слова Вика, все его усмешки и презрительные взгляды – один за другим, и толчки в плечо, и демонстративное нежелание находиться рядом, стоило им только оказаться друг к другу ближе, чем на метр.