Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, поясно поклонясь и коснувшись рукой ковра, удалился из палаты Ковыла Вислый. Взор князя упал на Ивана Мирославича.
Но каким был тот взор! Не дружески-родственным, располагающим к приятной беседе с глазу на глаз, а холодным… Ясно дал понять — иди… В чем Иван Мирославич провинился перед князем? В чем сплоховал? Встал, все ещё надеясь: задержит. Не задержал…
Не глядя на своего слугу, ждавшего его в сенях, быстро вышел на залитое скупым зимним солнцем крыльцо, сощурился. Саженях в десяти от крыльца стояли запряженные тройкой гнедых санки. Кучер уже отвязывал лошадей. Медленно сойдя со ступенек, Иван Мирославич умял поудобнее сено в кузове санок, сел, сам прикрыл медвежьей полостью ноги и, отрывисто, кучеру: "В Храпово!".
Село Храпово было вотчиной Едухана. Через полчаса крупного рысистого бега коней показалась на возвышенном приволье церковь, и вот уже визг полозьев врывается во двор усадьбы брата.
Двор широк, посреди его двухъярусный дом, вдоль тына — хозяйственные постройки. На большой навозной куче лежат два верблюда, купленные братом у московитов позапрошлой осенью, когда те гнали с Дона брошенный ордынцами скот. Две высокие поджарые собаки подбежали к возу, обнюхали валеные сапоги Ивана Мирославича (он почесал собак за ушами). Сам Едухан, во всем белом только что вернулся с охоты — вышел из дверей псарни, широко улыбаясь и раскинув руки для объятий.
Когда-то резкий и злой, Едухан, со времени переезда на Рязанскую землю, смягчился нравом: стал ровнее, благодушнее. Уже не кричит на встречных: "Пыстаранись! Еду хан!.." И плетка его теперь не хаживает по спинам слуг. Приняв и полюбив православное вероисповедание, он с удовольствием занимался хозяйством в своей вотчине, имел большие косяки лошадей, владел бобровым гоном на реке Бобровке (за тот гон в казну князя справно шла немалая пошлина), сеял на мягкой землице пшеницу, просо и овес. Главное свое дело — службу князю — исполнял честно, но не столь уж и ретиво, как Иван Мирославич. Государевы неудачи не воспринимал так близко к сердцу. Отступив от старшего брата на шаг, оценочно вгляделся:
— Ты что как ошпаренный? Ну?
— Есть о чем перетолковать… — Уста Ивана Мирославича сомкнулись, обозначив печально-значительную морщинку в уголках рта.
— Перетолкуем… Пойдем-ка, посмотришь волка. Собаки взяли. Зверина матерый…
Повел Ивана Мирославича к соломенному навесу меж двумя хлевами, где толпилось с полдюжины дворовых людей, чем-то взбудораженных. По приближении бояр расступились. Меж ними на соломенной подстилке лежал серо-белесого окраса связанный по ногам волк: большеголовый, с широким лбом, косым разрезом глаз. Под щеками — колко торчавшие баки, в пасти — короткая палка, засунутая в нее, видно, в тот момент, когда собаки мертвой хваткой вцепились зверю в горло или загривок. Морда крепко обвязана веревкой. Волк взглянул на Ивана Мирославича остро, зло, яро… Не будь морда обвязана так и щелкнул бы своими мощными клыками и зубами. Иван Мирославич невольно поежился…
Едухан засмеялся:
— Каков, а? У-у, бирюк! (Погрозил волку пальцем). Я т-тебе! Волк ответил рычанием. Челядинцы посмеивались.
— Вот что, дорогой мой брат, — обратился Едухан к Ивану Мирославичу. — Идем завтра со мной на охоту… Ей-богу, тебе придется по душе.
Иван Мирославич не любил охоты. Она отвратила его ещё в те ордынские времена, когда он, по приказу хана, участвовал в охоте вместе со всем воинством. Смысл охоты заключался лишь в том, чтобы окружить огромное степное пространство, где много зверей, и с шумом, криками, ревом труб постепенно, день за днем, сужать кольцо. Зверям некуда деться: начиналась жуткая бойня. Безысходность несчастных животных вызывала в душе Ивана Мирославича (тогда ещё Салахмира) чувство сострадания к ним. На Руси охота иная, здесь зверю дают возможность изъявить природную ловкостъ и хитрость и уйти от стрелы либо рогатины. Но отвратительное впечатление от тех, ордынских охот было столь неизгладимо, что Иван Мирославич даже и теперь не хотел слышать ни о какой охоте…
— Нет уж… Что ж ты с ним сделаешь? Кинжал — под лопатку?
— Не волнуйся, оставлю живым. Приручу. Волки, когда их приручают, верны хозяевам. Даже сильнее собак привязываются. Хошь — подарю тебе? Поставишь его во вратах — ни один вор не сунется в твои хоромы…
Смотрел на Ивана Мирославича испытующе — был уверен, что откажется. Но Иван Мирославич вдруг ответил:
— А что? От такого подарка, пожалуй, не откажусь. Вели его положить ко мне в санки…
Двое челядинцев по приказу Едухана тут же, ухватив волка за уши и хвост, оттащили его в возок.
Братья пошли в дом, в ожидании обеда (слуги переполошились, накрывая на стол)сидели в горнице на широких, покрытых красным сукном, лавках. На стенах — оленьи рога, сабли, луки; на полу — медвежьи шкуры. В углу — две иконы густого древнерусского письма.
Едухан — с некоей озабоченностью:
— Что случилось?
— Беда, братик… Епифан вернулся из Москвы. Тамошние правители чего удумали — требуют, чтобы наш Ольг Иванович признал себя молодшим братом ихнего князя… Каково?
Едухан едко улыбнулся:
— И это, по-твоему, беда?
Иван Мирославич, влезший в князевы дела по уши и остро переживавший за них, давно заметил: на поле боя готовый отдать за князя жизнь, в мирное время Едухан с прохладцей, как-то отстраненно, посматривал на боярскую суету вокруг князя. Считал, что не дело боярское подсказывать князю, как действовать, как править своей землей. Такой взгляд принижал боярскую думу, и особенно — тех думцев, кто был самыми близкими князю. Не будь Едухан родственником — то и Бог с ним. Но он — родной брат, и Ивану Мирославичу порой было неприятно такое отношение Едухана к думцам. И главное: не скрывалось ли за всем этим его равнодушие к государевым делам? И не о том ли говорила эта его ползучая улыбка? Словно какой-нибудь последний мелкий бояришка, а не главный советник великого рязанского князя, Иван Мирославич вскочил с лавки, затряс волосатыми кулаками перед носом брата:
— Как ты не понимаешь? Великому княжению Ольга Ивановича, моего тестя, наступает конец, а ты… Мне стыдно за тебя! Подумай, что будет с нами, с нашими женами и детьми — подчинись наш князь московскому…
— Что с нами будет? Ничего и не будет. Да убери ты свои кулаки! Что ж, по-твоему, у меня своих нету?
— Не смей мне говорить такое! Ты мне молодший брат! И я тебе заместо отца нашего…
Сгоряча наговорили друг другу такое, что впору хоть разбегаться. Но тут явился слуга, доложил, что стол накрыт, и бояре последовали в столовую палату, стены которой украшали все те же оленьи рога и оружие. И ещё — на поставцах красовались искусно сделанные чучела птиц — орла, глухаря, филина… Стол ломился от вареной, пареной и жареной дичины. Бочонок с хмельным медом — на отдельном столе.
В палату вплыла (за нею двое слуг с подносами) Анна, жена Едухана, дочь боярина Ковылы Вислого, — высокая, статная, круглолицая (щеки её полыхали как заря — хоть руки об них отогревай). Распашная мантия на ней была красная, отороченная по вороту, стыку тканей и подолу широкой золототканой тесьмой. Кокошник переливался жемчугом и немногими драгоценными камнями. Взяв с подноса наполненные медом чаши, хозяйка поднесла гостю и мужу и одну взяла себе. Со здравием выпила и сама. Поставила чашу вверх дном — глядите, мол, до дна и больше не пригублю — и вперила брызжущий весельем взгляд в супруга: "Чтой-то ты невесел? Надулся как мышь на крупу? Ай дорогому гостю не рад? Иль я тебе не люба?"