Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гармония в личной жизни воцарилась снова, но в жизни политической опять сгущались тучи. Хотя Борис не раз утверждал, что стихотворение «Нобелевская премия» никогда не предназначалось для печати и что он просто просил журналиста Daily Mail передать текст его французской переводчице Жаклин де Пруайяр, он прекрасно понимал, что, показав такой спорный материал иностранному корреспонденту, он совершил акт чистого неповиновения. «Иногда падение крошечного камешка[555] является причиной горного обвала, – писала впоследствии Ольга. – Только в этом смысле наша ссора явилась причиной появления «Нобелевской премии». Главной же причиной была травля Б. Л., его «положение зверя в загоне»».
Публикация этого стихотворения породила мощную волну сочувствия Пастернаку в среде миллионов читателей мировой прессы. Кремль был разъярен его непреклонной дерзостью. В комментарии Daily Mail, сопровождавшем стихотворение, говорилось, что «отдельные группы в правительстве[556] и Союзе советских писателей оказывают давление с целью вышвырнуть Пастернака из его дома, конфисковать все права на его стихи и переводы в Советском Союзе – что оставило бы его без гроша – и, возможно, заключить в тюрьму за литературную девиацию». Статья завершалась выводом о том, что «Пастернак стал отверженным».
Знакомая угроза в лице Поликарпова снова нависла над ними. Он вызвал к себе Ольгу и сообщил ей, что британский премьер-министр Гарольд Макмиллан на последние две недели февраля приезжает в Москву. Желательно, сказал Поликарпов, чтобы Пастернак на это время уехал из Москвы. Власти хотели не дать иностранным журналистам возможности искать встречи с Пастернаком, понимая, что не могут гарантированно помешать писателю давать противоречивые и потенциально вредные для партии и правительства интервью. По словам Поликарпова, Борис мог навредить и самому себе. Кроме того, он настаивал, чтобы Ольга тоже отказалась от любых контактов с иностранной прессой.
Поначалу Борис возмутился и заявил, что не намерен никуда уезжать. А потом они с Зинаидой получили приглашение погостить у Нины Табидзе в Тбилиси. Зинаида с радостью ухватилась за эту возможность: она хотела увезти мужа подальше от Ольги, от иностранной прессы, от напряженности и скандала. Ольга была в ярости, снова чувствуя себя отодвинутой в сторону. У нее были сильные подозрения, что Нина, подруга Зинаиды, недолюбливает ее и не одобряет их с Пастернаком отношения. Когда Борис позвонил Ольге, чтобы попрощаться, случилась ужасная ссора. Она накинулась на него с упреками. Он только повторял: «Олюша, это не ты, не ты это говоришь. Это все уже из плохого романа. Это не мы с тобой».
Ольга, «холодная и чужая», уехала в Ленинград и отказывалась отвечать на его звонки. Борис попросил Ирину пересылать его письма матери. По словам Ирины, он «лукаво и вместе с тем очень верно писал ей», что не мог ничего сделать «не только из-за боязни причинить страдание окружающим, но и из-за боязни неестественности, которую принесла бы с собой эта ненужная и резкая перемена». Ирина решила, что, поскольку ее мать будет в Ленинграде недолго, она не станет пересылать ей письма, а даст прочесть их все сразу по возвращении: «По телефону я сообщала ей об их ежедневном поступлении, что она выслушивала довольно холодно: уж очень была обижена».
Впоследствии Ольга писала: «Горечь этой последней в нашей жизни ссоры[557] гложет меня и по сей день. Обычно, когда у него дрожали голос и руки, я бросалась к нему, покрывая поцелуями руки, глаза, щеки. Как он был беззащитен и как любим…»
За четырнадцать дней пребывания в Тбилиси, с 20 февраля по 6 марта, Борис написал Ольге одиннадцать писем, включая следующие:
«Олюша, жизнь будет продолжаться,[558] как она была раньше. По-другому я не смогу и не сумею. Никто не относится плохо к тебе. Только что дочь Н. А. обвиняла меня в том, что, беря на себя такой риск, я потом ухожу от ответственности, сваливая ее на твои плечи. Что это ниже меня и неблагородно.
Крепко обнимаю тебя. Как удивительна жизнь. Как надо любить и думать. Не надо думать ни о чем другом. Твой Б.»
«Попробую позвонить тебе сегодня[559] (в воскресенье 22) по телефону с почты. Мне начинает казаться, что, помимо романа, премии, статей, тревог и скандалов, по какой-то еще другой моей вине жизнь последнего времени превращена в бред и этого могло бы не быть. Наверное, действительно надо будет сжаться, успокоиться и писать впрок, как говорил тебе Д. А. Я вчера впервые ясно понял (меня упрекнули в этом), что, вмешивая тебя в эти страшные истории, я набрасываю на тебя большую тень и подвергаю ужасной опасности. Это не по-мужски и подло. Надо будет постараться, чтобы этого больше не было, чтобы постепенно к тебе отошло только одно легкое, радостное и хорошее. Я люблю тебя и крепко целую… Обнимаю тебя. Прости меня».
Борис проводил дни в Тбилиси, читая Пруста и гуляя по этому красивому городу, чтобы облегчить боль в ноге. Его письма к Ольге полны сожалений о той запутанной ситуации, которую он создал. Ее молчание и отъезд в Ленинград мучили его. Борис не знал, что с ней, где она, и это лишало его покоя. Опасения, что она может не вернуться к нему, изматывающая тоска, гложущий страх потерять ее усиливаются:
«[28 февраля] Олюша[560] золотая моя девочка, я крепко целую тебя. Я связан с тобою жизнью, солнышком, светящим в окно, чувством сожаления и грусти, сознанием своей вины (о, не перед тобою, конечно), а перед всеми, сознанием своей слабости и недостаточности сделанного мною до сих пор, уверенностью в том, что нужно напрячься и сдвинуть горы, чтобы не обмануть друзей и не оказаться самозванцем. И чем лучше нас с тобой все остальные вокруг меня, и чем бережнее я к ним, и чем они мне милее, тем больше и глубже я тебя люблю, тем виноватее и печальнее. Я тебя обнимаю страшно-страшно крепко, и почти падаю от нежности и почти плачу».
В письме от 2 марта Борис пишет о своей глубокой убежденности в том, что у них с Ольгой какая-то мистическая любовь, которая «побеждает все препятствия и несчастья». Он говорит, что их ссоры «произвели на него тяжелое впечатление», и подвергает сомнению ее уверенность в том, что, если бы они поженились, она была бы защищена. И оказывается совершенно не прав, когда пишет:
«Даже если опасения твои[561] насчет себя самой были бы основательны, – ну что же, это было бы ужасно, но никакая опасность, нависшая над тобой, не зависела бы от того, что так или иначе сложилась моя жизнь, и не мое постоянное присутствие могло бы эту опасность отвратить. Нити более тонкие, связи более высокие и могучие, чем тесное существование вдвоем на глазах у всех, соединяют нас, и это хорошо всем известно».