Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время перерыва на ланч я проскользнула в кабинет Квик, взяла из ее запасов бланк с шапкой Скелтоновского института и в спешке принялась имитировать подпись Рида на листке бумаги. Я напечатала короткое письмо, в котором рассказала о проекте «Проглоченное столетие» и о необходимости дополнить его содержание, после чего, набрав полную грудь воздуха, подделала загогулину Рида в нижней части бланка. Бросив письмо в сумку, я дошла до главного офиса школы изящных искусств Слейда на Гауэр-стрит и попросила разрешения проверить список их выпускников. Они едва взглянули на бумагу, и я провела целый час, изучая списки 1935–1945 годов.
Имя Олив Шлосс нигде не упоминалось. У меня возникло чувство, что порвалась одна из последних нитей, но я отказывалась верить, что Олив и в самом деле исчезла. Она была на стенах Скелтона в окружении своих произведений – а прямо сейчас находилась в Уимблдоне, и я имела твердые намерения припереть ее к стене. Найдя телефонную будку, я набрала номер Квик в надежде на ответ.
– Алло?
– Вы ведь так и не поступили туда, верно? – спросила я.
– Оделль, это вы?
Слова звучали как-то странно, она говорила неразборчиво. Я продолжала, несмотря на все отчаяние и разочарование, лицо мое пылало, сердце учащенно билось.
– Олив Шлосс так и не была зачислена в школу Слейда. Но вам это известно, не правда ли? Просто скажите мне правду.
– Школа Слейда? – повторила Квик. – Слейд… Почему вы там оказались?
– Квик, выставка открывается завтра. Вся ваша слава достанется Исааку Роблесу. Мне кажется, вам не стоит оставаться в одиночестве.
– Я не одинока. – Квик замерла, судорожно втянув воздух. – Я никогда не бываю одна.
Сквозь грязные квадратики стекла я наблюдала за лондонцами, носившимися передо мной взад и вперед. Мне казалось, что я под водой, и прохожие – не живые люди, а просто цветовые пятна, мелькающие перед моим взором.
– Я к вам сейчас приеду, – сказала я, сама удивляясь твердости своего тона; кажется, я никогда еще не говорила с такой уверенностью.
Можно было понять, что Квик колеблется. Затем она сделала глубокий вдох и перестала сопротивляться.
– А как же ваша работа? – спросила она. – Вы нужны им на выставке.
Ее протест был слабым, а мне только и надо было, что слышать ее голос. А Квик нуждалась во мне – и прекрасно это знала.
– Вы моя работа, Квик, – сказала я. – Разве вы не понимаете?
– Я в неважной форме.
– Знаю.
– Нет… вы не понимаете. Я напугана. Они скоро придут. Я не хотела причинять ей боль.
Внезапно в этой будке меня охватила клаустрофобия; я хотела выбраться.
– Кому вы не хотели причинять боль?
– Я их слышу…
– Никто не придет, – пыталась я успокоить Квик, но она выбила меня из колеи. Мне не хватало воздуха, а она, судя по голосу, была в полном отчаянии. – Не бойтесь, – сказала я. – Квик, вы все еще на проводе? Можете мне доверять – обещаю.
– Что вы сказали?
– Послушайте, Квик. Я скоро к вам приеду. Квик?!
Связь оборвалась. Почувствовав приступ тошноты, я пулей вылетела из телефонной будки и помчалась к ближайшей станции метро.
XVIII
В конце сентября в Арасуэло еще сохранялось тепло, воздух был пропитан запахами жимолости, земля порыжела и растрескалась. Жизнь во лжи среди чудесной природы, конечно, никого не красила, но ведь не было ощущения идущей войны. Во всяком случае, Шлоссы представляли себе войну иначе. Было же нечто похуже – локализованный, непреходящий террор. Итальянские и немецкие бомбардировщики облетали и бомбили стоящие на летном поле самолеты, порт Малаги, резервуары с бензином. Но при этом было странное ощущение пребывания в чистилище, мерцающая надежда, что скоро это все закончится, республиканское правительство сумеет противостоять восставшим националистам и их иностранным союзникам, захватывавшим все новые территории.
Националисты уже установили контроль над Старой Кастилией, Леоном, Овьедо, Алавой, Наваррой, Галисией, Сарагосой, Канарами и Балеарскими островами, за исключением Менорки. На юге они захватили Кадис, Севилью, Кордову, Гранаду и Уэльву. Малага, как и Арасуэло, пока оставались в зоне, подконтрольной республиканцам, но мятежники были на подходе.
Гарольд мотался в Малагу за провизией. По его словам, часть магазинов и баров работали, другие позакрывались. Поезда и автобусы вдруг почему-то переставали ходить и так же неожиданно, без всякого предупреждения, возобновляли расписание. Стабильность как таковая отсутствовала. Галстуки теперь никто не носил, подобные излишества воспринимались как проявление буржуазности и могли сделать тебя мишенью «красных». Гарольд надеялся, что худшее, чего он может ждать от анархистов, это угон автомобиля; машины реквизировали «для общего дела», у грузовиков скачивали бензин, элегантные авто бросали ржаветь на обочине.
Дни были еще ничего, а вот ночи… Обитатели финки лежали без сна, слушая, как звуки перестрелки в поле становятся все ближе. Каждая сторона разгорающейся битвы воспринимала другую как безликую вирусную массу, заражающую политический ландшафт и потому требующую изгнания из общества. Банды правого и левого толка, взяв правосудие в свои руки, вышвыривали своих оппонентов из домов, а позже их трупы исчезали в безымянных могилах среди холмов и рощ.
Во многих случаях политика была прикрытием для личной вендетты и семейных сшибок. Правый террор в основном был направлен против тех, кто совершал насилие над священниками и заводчиками еще в тридцать четвертом году: руководителей профсоюзов, известных антиклерикалов, республиканских мэров. А заодно «на прогулку», как тогда выражались, прихватывали механиков, мясников, врачей, строителей, парикмахеров, разнорабочих. И не только мужчин. Убирали анархистских жен, ставших учителями при республиканском режиме. Законом здесь и не пахло, но попробуй остановить беззаконие, когда ненависть и напор захлестывают.
Если же говорить об отребье левого толка, то, несмотря на расклейки в Малаге, которые Гарольд видел своими глазами и которые призывали отщепенцев прекратить насилие и не бросать тень на их политические и профсоюзные организации, то их мишенью были вышедшие на пенсию офицеры гражданской гвардии, католики и богачи, а точнее, те, кого они считали богачами. Их дома грабили, их имущество ломали, и подчас эта перспектива пугала представителей среднего класса больше, чем вероятность физической расправы.
Шлоссы за себя не боялись. Они полагали, что их как иностранцев не тронут. Они ко всему этому не имели отношения. Смерть – это то, что происходило не в их деревне, не в городской юрисдикции, не на глазах у людей. Насилие в сельской местности – против местного жителя, получавшего смертельную пулю, – совершалось скрытно, хотя все знали об этом. И, поскольку ты этого не видел, все шло своим чередом. Не странно ли, думала Олив, жить, когда рядом происходит такое? Как можно знать об этом и не уезжать?