Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но почему…
– Я не знаю, как говорить об этом, Оделль. Я не знаю, как описать то, что случилось, когда я еще даже не появился на свет.
– Но ведь твоя мама наверняка говорила о нем? Он же твой отец.
– Я знал его фамилию, вот и все. Я также знал, что мама сменила фамилию, вернувшись в Англию. Шестнадцать лет мы жили с ней вдвоем, а потом появился Джерри. Я вовсе не собирался говорить о том, что связан с давно умершим человеком, только ради того, чтобы Эдмунд Рид смог потешить свою страсть к генеалогии.
– Ладно. Извини.
– Да тут не за что извиняться.
– Просто я… – Тут я вспомнила о Квик. – Просто я пыталась разобраться в картине, вот и все.
Лори сел.
– Мама никогда не рассказывала мне, откуда у нее картина, Оделль. Я не лгал. Мое единственное предположение таково: отец так и не смог отправить картину Пегги Гуггенхайм, и потом, во всем этом хаосе во время их отъезда из Испании, мать взяла картину с собой и привезла ее в Англию.
– А что случилось с их браком, если твой отец был в Париже, а мать в Лондоне?
Лори вздохнул.
– Я не знаю. Она приехала в Лондон; он остался там. Потом немцы оккупировали Париж. Моя мать даже кольца обручального не носила, пока не вышла за Джерри.
– И ты ее никогда об этом не спрашивал?
– Спрашивал, – ответил Лори; его голос звучал натянуто. – Ей это не понравилось, но она сказала, что отец геройски погиб на войне, и теперь мы остались с ней вдвоем. Я слышал эту фразу, когда мне было три, десять, тринадцать – и когда тебе все время повторяют одно и то же, ты начинаешь думать, что так оно и есть.
– Возможно, она хотела уберечь тебя от горя, – предположила я.
Вид у Лори был мрачный.
– Не думаю, что мать когда-нибудь хотела меня от чего-то уберечь. Мне кажется, он или бросил ее, решив прервать с ней всякую связь, или она сама прекратила их отношения. Мысль о том, что мы с ней вдвоем против остального мира, была не такой уж плохой, но со временем начала вызывать у меня клаустрофобию. Мать чересчур меня защищала. Она говорила, что я ее второй шанс.
– И это все, что она говорила?
– Ты не представляешь, какая она была. С ней нельзя было обсуждать подобные вещи. К тому же тогда многие лишились отцов. После войны было множество вдов. Не стоит ворошить горестные воспоминания других людей.
– Конечно.
Я понимала, что мне надо остановиться. Я хотела спросить, возникал ли у них когда-нибудь с Сарой разговор об Олив; каким образом Олив во всем этом участвовала. Как мы уже рассудили с Синтией, молодая женщина с такой фамилией вполне могла быть дочерью Гарольда Шлосса – но Лори никогда не упоминал о сестре, даже если она намного его старше. И если Лори знал о Гарольде так мало, как уверял меня, это вряд ли было удивительно. Я посмотрела на Лори, пытаясь увидеть в его чертах сходство с Квик. Я и представить себе не могла, как можно затеять разговор на тему возможных родственных связей между ним и Марджори Квик.
Лори вздохнул.
– Мне следовало сказать тебе об этом. Но мы с тобой то ссорились, то мирились, и мне уже было не до того. Извини, что ты наткнулась на Джерри. Надеюсь, на нем хотя бы был халат.
– Да.
– И на том спасибо.
– Можно к тебе?
Лори поднял одеяло, и я забралась к нему. Какое-то время мы лежали молча, и я думала вот о чем: рассказал бы мне Лори о своем отце, если бы я его к этому не подтолкнула? Раз уж речь шла о нашем набирающем обороты романе, мне надо было определиться, имеет это значение или нет. Конечно же для меня Лори оставался Лори, вне зависимости от того, чьим сыном он был. Но, учитывая то, что я о нем знала, меня тревожил вопрос: а что еще он от меня скрыл? Наверное, я и сама держала что-то в секрете.
– Мы же смотрели на письмо, написанное Гарольдом, когда ехали в поезде.
– Да.
– А ты что-нибудь чувствовал, глядя на него?
– Не в том смысле, в каком ты бы, наверное, этого хотела. Думаю, я слегка загрустил – из-за того, как складывается жизнь.
– Да, – сказала я и снова подумала о Марджори Квик. – Никогда толком не знаешь, чем все закончится.
17
В понедельник Квик позвонила, чтобы сказать, что больна; в среду она так и не появилась на работе, а я была слишком занята, готовясь вместе с Памелой к открытию выставки «Проглоченное столетие», чтобы проведать Квик. Риду удалось собрать впечатляюще эклектичный список гостей, а нам с Памелой он велел подготовить приглашения. Рид хотел широкого освещения выставки, признания ее значительности, всеобщего внимания – ведь Скелтоновский институт должен был выглядеть крутой и конкурентоспособной организацией, где деньги лились рекой, – а «Руфина» была призвана ему в этом помочь. Здесь смешались высокая культура и попса; ходили слухи, что придет даже кто-то из министров. И надо сказать, что картина – и как интеллектуальный вызов, и как эстетическое подношение – более чем соответствовала заданной планке. Рид специально заказал раму – возможно, первую в жизни полотна. Вкус у него был хороший: красное дерево темного оттенка еще больше высвечивало краски «Руфины».
Свое присутствие подтвердили Джули Кристи и известный арт-дилер Роберт Фрейзер. Были также приглашены Квентин Крисп[70], Роальд Даль и Мик Джаггер. Мне показалось необычным, что позвали Джаггера, но Памела, знавшая о «Стоунз» все, напомнила мне вот что: когда в начале года главного «Роллинга» арестовали по обвинению в употреблении наркотиков, газеты сообщили, что он взял с собой сорок сигарет, шоколадку, пазл и две книги. Первая книга Мика оказалась о Тибете, сообщила мне Памела. А вторая – об искусстве.
Выставка действительно привлекла внимание газет, на что Рид очень рассчитывал. «Дейли Телеграф» опубликовала на пятой странице следующий заголовок: «Испанская святая и английский лев: как один искусствовед спас пиренейскую жемчужину». По словам журналиста, «исключительное, давно утраченное полотно исчезнувшего испанского художника Исаака Роблеса было обнаружено в английском доме и теперь будет представлено вниманию широкой публики Эдмундом Ридом, историком искусства и директором Скелтоновского института». Мне стало любопытно, как Лори – да и Квик – отнесутся к последнему предложению, ведь они оба, пусть и совсем по-разному, помогали Риду достичь его целей. Это раздражало, но не удивляло меня.
Корреспондент отдела культуры «Таймс» Грегори Герберт написал длинное эссе, посвященное вновь открытым художникам вроде Исаака Роблеса – и тому, как картины, подобные «Руфине и льву», одновременно отражали и расширяли наше понимание бурных событий первой половины двадцатого столетия. Для Герберта организовали приватный просмотр, и, стоя перед картиной, он сообщил нам, что сражался в интернациональных бригадах в 1937-м, пока испанское правительство не вернуло добровольцев домой.