Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственная его возможность вести «незвериное» существование – это трудиться на благо русской идеи, государственной, национальной и культурной. Теория Самойлова, советского либерала и кумира советской интеллигенции, несет на себе печать наиболее реакционных идеологий ХХ века, причем в манере, заставляющей вспомнить о стихотворении «Родственники Христа», вычеркивает еврея из мировых анналов.
Понятия Самойлова о еврейской истории мифологичны и тенденциозны: историческая черта оседлости состоит только из распада и гниения; еврей способен к духовному труду лишь на «нивах» других народов (отсюда восхищение Самойлова русскими интеллигентами еврейского происхождения), поскольку еврейская цивилизация, воплощенная в черте оседлости, не породила настоящей культуры. Проводить аналогию между нападками Самойлова на историю и культуру восточноевропейской еврейской диаспоры и критику последних со стороны деятелей гаскалы совершенно неправомерно, ибо нападки Самойлова явственно проистекают из совсем другой интеллектуальной традиции. Столь же несправедливо классифицировать его дискурс как самоненавистничество. В качестве русской фигуры он чувствует себя совершенно уверенно. Его взгляды напоминают взгляды умного юдофоба. Как недавно показал М. Мэк, философское наследие Запада пронизано антииудаизмом [Mack 2003]. Кант утверждает, что религия Ветхого Завета – не религия и не метафизическая система, а нечто чрезвычайно отсталое в своей книжности. Самойлов мыслит в том же направлении, подводя собственную черту под еврейским вопросом. Он утверждает, причем не в личном дневнике, а в статье, предназначенной к публикации: «Но евреи, лет триста имея границу, ничего существенного не создали: ни литературы, ни музыки, ни живописи, ни философии. Ничего» [Самойлов 2000b: 52].
Соответственно, и холокост в его трактовке утрачивает трагизм.
Утверждение, что Гитлер уничтожил русских евреев, не совсем точно. <…> Русских евреев он уничтожил не в большей степени, чем другие сорта русской нации. Статистики нет. <…> Об этих бы потерях писать да писать, вспоминать да вспоминать. Но не в этой памяти главная магистраль нашего времени. Когда-нибудь вспомним и об этом. Но не о том сейчас речь [Самойлов 2000b: 56][262].
Исследователю остается только замолкнуть перед такими заявлениями, где гибель европейского еврейства хладнокровно сводится к повороту истории, который и оплакивать-то не стоит. Видеть ли в этом отрицание холокоста и ревизионизм, патологическую глухоту и слепоту к истории или неумелое воспроизведение определенных философских и исторических тенденций? Ясно одно: такие утверждения – естественное продолжение своеобразного ассимиляционизма Самойлова, и нацелены они непосредственно против Слуцкого. В конце концов, Слуцкий ведь говорил на эти темы непрестанно, превратив собственную память об уничтожении в магистраль своей поэтики. В то же время, нелестно высказываясь о еврейской культуре, Самойлов, похоже, борется с самим собой – Шраер называет это «его собственным отказом от еврейства» [Shrayer 2007: 51].
Приметы эти разбросаны по всем страницам дневника Самойлова: от посещения Еврейского театра Михоэлса до радости при новостях о создании Израиля; в одной из последних записей говорится: «Вкус – в сущности – нравственная категория. <…> Если меня, русского поэта и русского человека, погонят в газовую камеру, я буду повторять: “Шема исроэл, адэной элэхейну, адэной эход”. Единственное, что я запомнил из своего еврейства» [Самойлов 2002, 2: 314]. C проникновенностью, которая сдобрена иронией, Самойлов вспоминает начало главной молитвы иудаизма: «Внемли, Израиль! Господь – Бог наш, Господь – один», причем именно в ашкеназском произношении, на языке культуры, плоды которой он признал бессмысленными и ничтожными. Отталкиваясь от мысли Шраера, что в дневнике Самойлова «содержатся основополагающие заявления касательно травматичности несостоявшейся ассимиляции и русификации поэта» [Shrayer 2007: 51][263], хочу тем не менее возразить: здесь меняется тон его признания, но не его суть. Еврейская память Самойлова осознанно умаляется, и, соответственно, возвращение к ней не вызывает ностальгии. Она признана вопросом вкуса – да, нравственного, однако всего лишь вкуса, которым должен руководствоваться русский поэт и русский человек. Самойлов мог бы добавить, что провинциальный еврей склонен придерживаться иных стандартов.
В дневнике Самойлов часто называет Слуцкого провинциалом, человеком некультурным. Внутри провинциала спрятан еврей. Неудивительно, что такое же определение он дает и Эренбургу, а еще раньше обвиняет Слуцкого в том, что он пособничал Эренбургу в его попытках представить миру искаженную версию сталинизма [Самойлов 2002, 1: 306]. Самойлов ни разу не упоминает откровенно еврейские стихи Слуцкого – они как бы никогда не были написаны, – но именно с ними он, судя по всему, и ведет непрекращающуюся борьбу. Именно в этом, перефразируя Сухарева, и заключается его скрытопись. Что примечательно, его неопубликованная строфа гласит: «Ушел от иудеев, но не стал / За то милее россиянам. / По-иудейски трезвым быть устал / И по-российски пьяным» [Самойлов, Чуковская 2004: 174]. В третьей строке содержится прямая аллюзия на Слуцкого, который неоднократно связывает еврейское мышление с трезвостью и рациональностью. Для Самойлова Слуцкий существует одновременно и как отправная точка, и как постоянное мерило, определяющее полюса его еврейского самовосприятия в русском контексте. Вернемся к Харитонову; в беседе с ним Самойлов говорит о Мандельштаме: «Вот у кого не было определенности. Он всю жизнь метался между иудейством и эллинством» [Харитонов 1998: 368]. Харитонов отвечает, что в этих метаниях между иудейством и эллинством по-своему выразилось по-своему великое мироощущение. Для Самойлова, по замечанию Корнилова, не была характерна нерешительность. И здесь примечательно, что он выделяет еврейство Мандельштама, напрямую противопоставляя его, на мой взгляд, еврейству Слуцкого. Позиция Слуцкого как еврея была принципиально иной, и Самойлов, судя по всему, осознаёт это почти интуитивно. Рассуждая вышеуказанным образом о черте оседлости, стирая из истории память о катастрофе, Самойлов постоянно возвращается мыслями к Слуцкому и к тому зданию еврейства, которое его «друг / соперник» построил на «песке» своей поэтики.
* * *
Можно было бы закончить главу этим рассуждением, но одна архивная находка требует ее продолжить. В 2005 году в авторитетном издании поэм Самойлова впервые появилась ранее не известная поэма в восьми частях «Соломончик Портной. Краткое жизнеописание» [Самойлов 2005: 334–341]. По словам редакторов сборника, поэма написана в конце 1940-х или начале 1950-х. Поэма, где выводится набор стереотипных еврейских персонажей, почерпнутых из Бабеля, Багрицкого, Уткина и, возможно, «Бурной жизни Лазика Ройтшванца» Эренбурга,