Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Я – народ. Мешает анкета.
Заметки М. С. Харитонова о Самойлове, с которым он часто, порой ежедневно встречался с 1971 года и до их ссоры в 1980-м, содержат чрезвычайно откровенные и прозорливые мысли о поэте. Нужно отметить, что многие высказывания Самойлова, записанные Харитоновым, были сделаны в состоянии опьянения, однако это лишь придает им особую искренность. Харитонов записал следующее замечание Самойлова от 10 декабря 1975 года:
Со времен Чехова существует убеждение, что русская интеллигенция должна испытывать чувство вины перед народом. Я, может, первый из нашего поколения, кто не испытывает никаких этих комплексов. Я соль русской земли. Интеллигенция. Пусть мне народ кланяется, а не я ему за то, что он меня хлебом кормит [Харитонов 1998: 368].
Безусловно, существует большое сходство между этими мыслями и «А я не отвернулся от народа…», с которым Самойлов, вне всякого сомнения, был знаком (опубликовано в 1969 году), и «Я не могу доверить переводу…», которое он наверняка тоже знал. Самойлов представляет себя ведущим и самым дерзновенным поэтом своего поколения, аккуратно подбирая слова в беседе и понимая при этом, что содержание ее рано или поздно будет обнародовано. В малозаметном на первый взгляд «может» скрывается намек на Слуцкого. Самойлов заимствует у Слуцкого модель и наполняет ее совсем иным содержанием.
Отходя от нормативного изображения Самойлова, писатель Э. А. Шульман говорит о нем: «…русский патриот… либеральный государственник, универсальный гуманист…» [Шульман 2008]. Действительно, Самойлов-поэт и человек идет в ногу с любым временем. «…В тридцатые годы / я любил тридцатые годы, / в сороковые / любил сороковые…» – объясняет его программное стихотворение. Как отмечает Сарнов, вскрывая суть самойловского компромисса, «все это очень крепко рифмовалось с главными установками государственной идеологии» [Сарнов 2000: 322]; отсюда его строка «Мне выпала честь прикасаться к победам». Самойлов едва ли не случайно сам признаёт данный факт в своем дневнике, в котором, по меткому наблюдению Быкова, безуспешно пытается преодолеть мучительное чувство скованности и отсутствия внутренней свободы: «Если хочешь печататься в этой стране, надо делать выбор. Почему мы должны ждать лучшего отношения от власти, к которой сами не сделали навстречу ни одного шага?»[256] Разумеется, именно так он описал бы «тактику» Слуцкого. Шульман, в частности, называет Самойлова «универсальным гуманистом». Действительно, прямолинейный универсализм Самойлова был совершенно искренним и очень нравился либеральной интеллигенции. Обусловленное и подстегнутое страхом перед возродившимся русским национализмом – подъем национализма начался в произведениях писателей-деревенщиков и в некоторых кругах диссидентов – мировоззрение Самойлова противопоставляет национализм культуре, в последней он видит тягу человека к одной универсальной ценности, «планетарному понятию добра»[257]. При этом его отношение к русской национальной идее тоже, что удивительно, отличается крайней терпимостью: он готов сделать попытку пойти на определенные уступки националистам. Так, поэму «Канделябры», где изображено националистическое «брашно», он завершает словами готовности проявить милость к «темным» фигурам[258]. Как видно из описанных ниже злоключений Харитонова, то же понятие милости Самойлов прилагает и к своему пониманию тирании в русской истории.
* * *
В 1980 году Харитонов отправил Самойлову рукопись своей повести «Два Ивана», где драматические события сталинского периода рассматривались через призму царствования Ивана Грозного. Харитонов, как и Слуцкий, видел в Советах естественное продолжение русской истории. Переписка между Харитоновым и Самойловым по поводу этой повести представляет собой интереснейший пример «вечных русских» споров позднесоветского периода. Самойлов хвалит Харитонова за стиль, однако выражает резкое несогласие с его общими представлениями.
В своем ответе он вновь обращается к понятию милости и делает такой вывод:
Аллюзионная история мне чужда. Она мало дает для познания прошлого и настоящего. На самом деле история уникальна, ничто не повторяется, все обосновано конкретной психологией масс и деятелей. И опричнина вовсе не 37-й год. А что было страшней, мы не знаем, ибо страдание тоже единично и конкретно. И когда оно таково, оно неминуемо приводит к жалости, к сопереживанию. А жалость – уже и способ понимания. В русской духовной традиции есть идея жалости к руке карающей. Это особенность русского христианского мышления, ставшего потом внерелигиозным мышлением русского интеллигента. Твоя повесть язычески-груба. В ней нет бога [Харитонов 1998: 388].
Сарнов справедливо полагает, что этим утверждением Самойлов хочет сказать следующее: «Поэт не только имеет право мириться с властью, как бы отвратительна она ни была, но даже обязан идти с ней на мировую» [Сарнов 2000: 320]. Сарнов считает, что поворот Самойлова к подобному мировоззрению был внезапным и никак не мотивировался его прежними убеждениями. Мне представляется, «милость» Самойлова в отношении палача – это искаженная интерпретация, с одной стороны, историографии Слуцкого, в которой и народ, и власть частично виновны в катастрофах ХХ века, а с другой – свободного отношения поэта к народу.
Для Самойлова «народ и власть неразделимы», как – в определенной степени – и для Слуцкого. Однако обоснования двух поэтов принципиально расходятся. Не отрицая самобытности своего века, Слуцкий подает историю как спиралевидное бесконечное переплетение контекстов, частью чего является возникновение извращенной земной святости. Самойлов жалеет себя за то, что родился в ХХ веке (см. «Мне выпало счастье быть русским поэтом»). Свою философию он считает основой русского, подлинно советского интеллигентского мышления и тем самым в очередной раз подает себя в качестве прародителя приспособленческой парадигмы периода после оттепели. Слуцкий, как отметил сын Самойлова, проник «в глубину его души». Нет никаких сомнений в том, что Самойлов постоянно размышлял о Слуцком, когда формировал свой взгляд на отношение к властям. Не случайно он считает «милость» важнейшим элементом поэзии Слуцкого. Проблема с тем, как ее понимает Самойлов, заключается в следующем: у Слуцкого милость и любовь – это иудейские понятия. Самойлов же отвергает любовь по причине ее избирательности и единичности и восхваляет милость за отсутствие в ней произвольности [Самойлов, Чуковская 2004: 100]. Если бы Слуцкому пришлось выбирать между ними, он выбрал бы первую.
Ответ Харитонова Самойлову убивает риторику поэта. Он пишет:
А что до русской духовной традиции – она бывает разная, как разным бывает и народ… Тут речь не о жалости к «руке карающей»…