Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За три дня до Успения рано утром Алёшку поймал староста Трифон Макарыч.
— Лексей Григорич! Я вас уж пятый день ищу, — затараторил он, утирая рукавом лысину. — Государыня цесаревна, уезжая в обитель, велели передать, чтобы вам съездить на кобыльи конюшни и выбрать четвёрку одной масти для запряжки.
И Алёшка отправился на конезавод.
Там вместе со старшим конюшим они до позднего вечера осматривали табуны, отбирали, замеряли рост, ширину груди и обхват пястей, и в конце концов Алёшке удалось выбрать четырёх трёхлеток караковой масти — двух кобыл и двух меринов, — не слишком крупных, одинакового размера и формата, годных для упряжной работы. А ещё ему посчастливилось найти настоящий бриллиант — изумительную кобылу, очень гармонично сложённую, вся внешность которой говорила, что в предках присутствовали кровные аргамаки. Лошадь была дивной серебристо-буланой масти: с темно-серыми ногами, головой и хвостом и светло-серым, отливавшим серебром корпусом, на котором по бокам и крупу проступали мелкие тёмные «яблоки».
Старший конюший, Харитон Еникеич, плечистый, стриженный по-старорусски в кружок мужик, суровый, хмурый и немногословный, меж тем при виде Люцифера принял вид восторженного мальчишки. Долго ходил кругами, трогал, щупал, гладил, был покусан, но нисколько на то не обиделся и стал упрашивать Алёшку одолжить жеребца на племя в заводский табун хотя бы на пару месяцев. Алёшка обещал передать его просьбу цесаревне.
Распорядившись, чтобы отобранных животных заездили и перегнали в дворцовую конюшню, уже в сумерках он отправился назад. Можно было проехать через поля к мосту, расположенному на пару вёрст ниже Царёвой горы, но Алёшка поскакал в сторону верхнего моста. Дорога к нему шла через лесок и выходила к стенам монастыря, ехать по ней было дальше и по вечернему времени не слишком удобно, но там, за мощными белёными стенами старинной крепости, находилась Елизавета, и так хотелось оказаться ближе к ней, ну хотя бы мимо проехать…
Совсем стемнело, и деревья вдоль дороги стояли двумя рядами тёмных непроницаемых стен, между которых серел неширокий проезд. Погрузившись в свои думы, Алёшка вновь рассеял внимание, чем тут же не замедлил воспользоваться нравный Люцифер — он вдруг остановился, вскинул голову и зло захрапел. Алёшка тут же откинулся в седле, ожидая очередного «козла[123]», однако бить задом конь не стал, а попятился, переступая на месте, повёл ушами и вдруг заржал.
Алёшка натянул повод, стараясь успокоить занерничавшего жеребца, и тут увидел, что впереди поперёк дороги лежит толстый ствол поваленного дерева.
— Ну-ну, — он похлопал Люцифера по шее, — не шуми, братаня. Сейчас посмотрим, где тут можно проехать…
Бросив стремена, перекинул через шею коня правую ногу, и в ту же секунду чьи-то цепкие руки ухватили его за плечи и бока и сдёрнули с седла.
---------------
[123] Так называется удар задними копытами в воздух, когда лошадь пытается сбросить всадника.
Глава 26
в которой Елизавета молится, а Алёшка братается
Отец Горгий медленно, с трудом переставляя непослушные ноги, вошёл в пономарку, привычно перекрестился на висящие по стенам образа, тихо покряхтывая от тянущей ломоты в пояснице, снял епитрахиль, поручи, подризник[124], оставшись в одной рясе, и тяжело опустился на лавку. Ноги гудели, спина наливалась привычной тупой болью, но старый иеромонах нынче этого почти не замечал.
— Что же делать? Доводить[125] или нет? — прошептал он беззвучно и с усилием сполз с лавки на колени. Нашёл глазами любимый образ — потемневший от времени список Муромской Богоматери. — Пресвятая Богородица, Матушка-Заступница, хоть ты вразуми мя грешного…
И закрестился истово, жарко, в блёклых старческих глазах блеснули слёзы.
Он служил в Свято-Успенской обители уже более десяти лет. Для службы в женских монастырях всегда подбирали священников или из белого духовенства, не вдовых и при семьях, или иеромонашеского звания, уже вышедших из «блудного» возраста, и Горгию, когда он принял это послушание, было уже за семьдесят.
Будучи духовным пастырем без малого двух сотен черниц, он, случалось, слышал на исповеди всякое, но Всемилостивый Бог был к нему милосерд — ни разу до сего дня перед ним не стоял выбор: нарушить ли Святое Таинство исповеди или преступить закон государя Петра[126]. Весь ужас этой дилеммы предстал перед ним нынче, когда заплаканная юница призналась в страшном, тягчайшем преступлении — убийстве нерождённого младенца.
Ещё вчера Горгий скорбел бы о смертном грехе, молился о заблудшей грешнице и невинноубиенном чаде её, кое, некрещёное, неприсовокуплённое к лону церкви, по прегрешениям матери обречено на вечность в аду, плакал бы и взывал к Господу о сострадании, но не стоял перед страшным выбором, перед которым очутился сегодня.
Вечор, когда после всенощного бдения Горгий готовился к утренней службе, его вызвали в гостевой корпус. Там иногда останавливались паломники или родственники черниц, приезжавшие их проведать. Горгий удивился, но отправился в гостиницу.
Человек, встретивший его там, оказался старому монаху незнаком. Это был высокий, богатырской стати немолодой мужчина в парике, с бритым лицом и в кафтане немецкого кроя, и Горгий, войдя в камору, остановился на пороге, полагая, что послушница, позвавшая его сюда, что-то напутала.
Однако господин недоумения не выказал, подошёл под благословение, облобызал Горгию руку, а после сказал:
— Пойдёмте-ка, батюшка, прогуляемся вкруг стены по холодку… Дело у меня до Вашего Преподобия. Важное дело. Государево.
Незнакомец отрекомендовался начальником Тайной канцелярии, генералом Андреем Ивановичем Ушаковым, суть же беседы состояла в том, что от лица императрицы Горгию было приказано нарушить тайну исповеди, немедленно доложив оному Ушакову о любом тяжком грехе, а не только о государственной измене или злоумышлении на жизнь и здоровье государыни, как предписывал петровский указ. Приказание это относилось к четырём знатным паломницам, прибывшим несколько дней назад в обитель — царевне Елизавете Петровне и трём её фрейлинам.
Горгий был монахом, почитай, всю свою жизнь. Постриг принял семнадцати лет от роду — тогда ещё это дозволялось без ограничений. Это потом государь Пётр Алексеич запретил постригаться молодым, здоровым мужчинам. И ни разу за своё долгое монашество он не стоял перед столь страшным выбором: погубить душу или принять муку телесную. Лютую муку, он знал…
Генерал Ушаков намекнул на это вполне прозрачно: «Не забывайте, ваше преподобие, что ждёт ослушника воли Её Величества. Мне бы не хотелось встретиться с вами в стенах моей конторы…»
Древние