Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди тайком выглядывали из окон и смеялись. Брюха лошадей были залеплены грязью: уж не воробьи ли свили там свои гнезда?
Когда коляски останавливались у почты или перед домом сельского писаря, барабанщик Шимон подходил и, притворяясь человеком жалостливым, заботливым и добродушным, сокрушался при виде замызганных господских колясок и лошадей.
Однако писарь не поленился и тут же сообщил в комитатский город о подобной «старательности и благонамеренности» всей деревни. Было ясно, что последует расплата.
Я повзрослела, а из-за своего высокого роста выглядела еще старше и все-таки во многом оставалась ребенком. Главное, я никак не могла понять, как возникают в голове человека жестокие решения. Но даже ребенком я почувствовала, что в тот день случилась самая большая жестокость: из комитатского города пришел приказ о мобилизации мужчин моложе двадцати лет.
Я втихомолку горевала о Милане, о его желтом хохолке надо лбом, подрагивавшем при ходьбе. Мне вовсе не было дела до того, что летом, когда мы сушили сено, Милан принес Бетке букетик земляники, а она в благодарность заткнула за ленту его шляпы перо сойки. Может, это и странно, но я без капли зависти радовалась вместе с ними. Я верила, что Милан принадлежит и мне, но только иначе. Он принадлежал мне, как картина, как чувство, которое способно чем-то прекрасным наполнить жизнь. Это была моя глубокая тайна, и о ней так никто и не догадался.
И когда повсюду в деревне женщины стали ломать в отчаянии руки и причитать, мое сердце сжалось и на глазах выступили слезы. Я слышала, как матери оплакивают своих сыновей:
— Какие же это мужчины! Это ведь дети. Хорошо еще, что младенцев не отрывают от материнской груди.
А кое-кто рассудил так:
— Из-за дорог небось все и вышло. Господа знают, что молодые шли с лопатами впереди. Вот они в отместку и посылают их на фронт.
Плача навзрыд, прибежала к нам тетка Осадская.
— Ясное дело, кто-то из деревенских живоглотов наябедничал в замке. Подлизался, доложил, что мой Милан с Мишо Кубачкой подбили народ на это. Ну погодите!
Она вдруг затихла, и только беззвучно вздрагивали у нее губы. Стиснув руки, она обливалась слезами. Тетка присела на камень у ручья, обеими руками прижала к лицу передник и безудержно рыдала.
Мы обступили ее, слушая, как она причитает:
— Почему его у меня отнимают? Это же еще ребенок, ему ведь только шестнадцать минуло.
Наша мама пыталась ее успокоить. Из ближайших домов стали подходить женщины.
Остановилась и тетка Петраниха. Она несла в узелке еду для мужа, работавшего в поле. С тех пор как ее Юлиана связалась с итальянским рыбаком, тетка стала совсем невыносима. Она ненавидела людей за то, что они разносили сплетни о ее доме. А еще больше за то, что они жалели Юлиану и осуждали ее, бессердечную мать. Она никак не могла с этим смириться. И где только могла, старалась людей поддеть, сорвать на них свою злобу.
Подойдя к тетке Осадской, она сказала:
— Чего ж ты теперь хнычешь да порядочных людей оговариваешь, будто они наябедничали. Ведь это тебя с поклажей господа подвезли в коляске. Это ты подхалимничала. Думала, бог весть чего добьешься. Ну вот и добилась!
Сломленная и убитая горем, тетка Осадская и сквозь боль почувствовала, как закипает в ней ярость. Слегка отняв передник от заплаканных глаз и чуть приподняв веки, она посмотрела на Петраниху. У Осадских в жилах текла горячая кровь, лучше было с ними не связываться.
Петраниха тут же отскочила от нее. Очень надо, чтобы Осадская повторила ей то, что всякий раз выкрикивала в запальчивости: пиявки, мол, ненасытные, процентщики, такие же как лихоимец корчмарь и все прочие живоглоты в округе. Однако Петраниха давно убедилась, что надо быть жадным, если хочешь выгодно пристроить своих дочерей да грозишься поставить напротив господского замка хоромы, какие во сне только могут присниться. Каждый при случае может сколотить состояние. Петраням в войну повезло, стало быть, война ей не помеха. Она даже не очень скрывает, что не станет горевать, если война и затянется. Ведь Петрань же молится каждое воскресенье за тех, кого взяли на фронт. Что ж, молитвой все искупится. А что теперь таких молодых забирают, так разве она виновата? Не она это придумала, так отчего бы ее мучила совесть?
Осадская опустила передник и сказала:
— Погоди, бывало, и коза волка съедала. Как миленькая вернешь цепочки, кольца да серьги. Ух, процентщица проклятая!
У обеих от ярости даже горечь подступила ко рту.
Но тут явилась наша бабушка с холма. Она несла корзинку, прикрытую чистой салфеткой.
Добрым словом она успокоила распалившихся женщин:
— Да будет вам, милые мои, в такое-то тяжкое время. Нынче о детях надо думать.
Бабушка ставит корзинку перед теткой Осадской:
— Тут кое-что для Милана на дорогу. Самый пустяк… да от души…
Тетка Осадская растроганно смотрит на бабушку. Она опускает передник и протягивает руку к корзинке. Глаза ее становятся кроткими, гнев покидает ее. Резким вздохом она как бы сметает все злое, что стоит между ней и Петранихой. В такую горькую минуту действительно надо думать только о детях. Смягчившись, она глядит на нас, как мы бродим по берегу ручья. Мы все еще маленькие по сравнению с Миланом. Но именно мы, дети, живо напоминаем ей о нем. От ее недавнего гнева остался чуть заметный след, словно легкий туман, что плывет на рассвете по долинам. Сердце судорожно сжимается от неуемного горя. Огромная слеза стекает вдоль носа ко рту. Тетка, шевельнув губами, проглатывает ее. За ней по щеке катится другая, еще больше, точно крупная капля воды.
— Ну не плачь, — утешает ее бабушка, — будь в наших силах, мы помогли бы тебе.
— О-оох… — мучительные стоны срываются с теткиных губ. — Чего только не выпадает на женскую долю. Мужа забрали, теперь сына.