Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда вино ударило в голову, Элинор начала плакать. Я никогда не плакала от вина. И не понимала, почему другие люди так делают. Она плакала о Робби, о том, как сильно скучает по нему. Я заключила девушку в объятия. Это был первый раз, когда мы так соприкоснулись. Тяжело дыша, она зарылась в мою грудь. Обхватила одной рукой мой живот. Я держала Элинор крепко и укачивала, как ребенка. Она прижалась щекой к моей груди, которая стала полнее от беременности. Бюст стал таким пухлым и приподнятым, что я уже несколько недель не носила лифчик.
Я позволила щеке Элинор остаться там, позволила ей мазнуть губами по моему соску – прикосновение самое что ни на есть неощутимое, однако все равно отчетливое. Я знала, каково это – скучать по материнской груди.
Глава 29
Когда я в пятилетнем возрасте не слушалась родителей и плохо себя вела, мать угрожала мне. Я играла с коляской для куклы, и меня не волновало, есть в ней кукла или нет, важна была только коляска, и я любила катать ее по всему дому и ходить с ней повсюду. У коляски было сиденье из мягкого нейлона с нарисованными маленькими кроликами, державшими воздушные шарики, кубиками, бантиками, погремушками и пустышками – всем этим милым мармеладным младенческим ассортиментом. И когда я вела себя плохо, когда я отказывалась надевать нужные туфли, или не хотела причесываться, или не желала есть листовую свеклу, мать размахивала этой коляской – поднимала ее высоко над головой, словно собиралась с размаху опустить ее мне на темечко, и гремела: «Я у тебя ее заберу! Отдам дочке Розанны!» Или говорила, что оставит коляску на улице для кого-нибудь из детей, выгуливающих в нашем районе своих питбулей, и пусть забирают. Идея была в том, что моя игрушечная коляска достанется кому-то менее везучему, какой-нибудь маленькой девочке, которой в отличие от меня не повезло иметь такое замечательное пластиковое изделие.
Я старалась видеть вечер, последовавший за моим днем на «Вершине мира», не оценивая его задним числом. Бóльшую часть я жизни пыталась изолировать его как отдельное воспоминание, просто один вечер во времени, один из ужинов. Но это оказалось невозможно. Тот вечер стал последним в моей жизни. Так же как завтрак тем утром был для меня последними хлопьями в молоке. Так же как поездка в Италию годом раньше стала последним хорошим летом, которое мне суждено было знать.
Мать готовила пастину. Блюдо, которое мы ели, когда было мало времени на приготовление настоящего ужина. Но притом оно готовилось, и когда я болела или нуждалась в чем-то успокаивающем вроде соски.
Было очевидно, что разговор родителей прошел не очень хорошо. Тишина стояла колоссальная. Во дворе солнце нещадно палило истоптанную траву. Я видела в конце гравийной подъездной дорожки, блестящей от зноя, камень, на котором любила сидеть. Мне хотелось, чтобы солнце наконец село. Хотелось, чтобы этот день закончился, хотелось уснуть, чтобы проснуться от всего, что случилось. Но истина заключалась в том, что я была настолько тесно связана со своими родителями, что пробежавшая между ними черная кошка давила на мое сознание сильнее, чем случившееся со мной в холодном доме того высокого мужчины. Разумеется, я подверглась насилию. Но это насилие не было жестоким. Ни в какой момент меня не хватали против моей воли и не запихивали в машину. На мне не осталось никаких отметин, даже красных следов на запястьях, которые часто проявлялись, когда я была младше и моя мать рывком поднимала меня с пола в супермаркете.
Пока мать готовила и мыла посуду, отец сидел в кресле-бабочке на патио. Он курил сигарету, апатично положив ногу на ногу. Когда отец находился в вертикальном положении, он постоянно двигался, его руки орудовали отвертками, дверными ручками, полировали радиаторы машин. Но когда папа садился, он сидел всем телом, и его плоть словно таяла, обрисовывая все овалы костей. Мать, напротив, почти никогда не присаживалась. Мои воспоминания о наших ужинах: мы с отцом едим за столом, а мать уже споласкивает тарелки, хотя ужин едва перевалил за половину. Наверное, в ресторанах она все же сидела.
Тот вечер ничем не отличался. Когда пастина была готова, мы с отцом сели за сосновый обеденный стол. На гарнир был рубленый шпинат со сливочным маслом. Овощи матери удавались плохо. Они всегда были темными и вялыми. Пока мы ели, она оттирала моющим средством полки холодильника. Отец смотрел на меня с приклеенной улыбкой. Он всегда улыбался мне, даже когда был несчастен. Ласково отвел волосы с моего лица. Я слегка вздрогнула: прикосновение мужчины вдруг стало означать нечто иное, чем означало всегда. За москитной дверью летний вечер вибрировал от жужжания насекомых.
Мы совсем не разговаривали за ужином, я и отец. Разговоры – их я вела с матерью. Отец слушал, улыбался и ерошил мне волосы. Он был спокойным и решительным во всем. Крепкий мужчина. Даже его вены были мощными.
– Моя маленькая принцесса, – сказал отец, – сегодня совершенно одна ходила в бассейн. Она плавала или читала?
В моем сознании мелькнули взмахи рук и ощущение языка. Понятно было, что мой отец не представлял, чтó случилось со мной в тот день, но я не могла даже вообразить, что об этом не догадается мать. Она часто говорила мне, что она всеведуща, ведьма, и я ей верила. Когда мать наклонялась вперед, практически залезая в холодильник горчично-желтого цвета, мне казалось, что она пытается загнать меня в ловушку своим молчанием.
– И то и другое, – ответила я, следя за телом матери в поисках подсказок.
– Почему бы тебе не отнести посуду в раковину? Помоги маме прибраться.
– Не нужна мне никакая помощь, – сказала мать резко. Ее голос пресек наши движения, даже наше дыхание. Как я могу объяснить мамину власть? Это была магическая вещь. Мать была холодна, но тело ее оставалось теплым; даже сегодня, даже после всего, что случилось, я дала бы отрубить себе обе руки – только бы она обняла меня своими.
Через некоторое время отец включил телевизор. Показывали «Звуки музыки». Я и по сей день не могу смотреть этот