Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Отлична была «нахальная, напористая» Вера Газгольдер в «Дороге цветов», которую играла бывшая «левая» жена Каменева.
Кокетливую и беспардонную Коринкину в «Без вины виноватых» играла малограмотная уркаганка, всю роль запоминавшая «по слуху», но запоминавшая быстро и игравшая с таким удовольствием и искренностью, что на сцене была подлинной Коринкиной!
Ставили мы и «Таню» Арбузова; сентиментальная, в манере соцреализма пьеса — а сколько счастливых минут она доставила!
Таню играла скромная эстоночка Фрида, долго уверявшая, что ничего у нее не выйдет, а затем до самозабвения полюбившая сцену. После 12 часов за мотором на конвейере она, кажется, столько же была готова репетировать. Может быть, и неумела была ее игра, но столько искренности и непосредственности было в ней, столько изящества и скромности в движениях! Немудрено, что наш эмоциональный зал неизменно разражался слезами…
Помню финал на премьере «Тани», когда весь зал, стоя и что-то восторженно крича, без конца аплодировал, а мы — актеры и постановщики — обнимались на сцене, целовались и чуть не плакали от счастья.
Разумеется, были и просто веселые спектакли: «Чужой ребенок», «Дорога цветов», даже отрывки из оперетты «Роз-Мари»! И, конечно же, чеховские «Предложение» и «Медведь».
Однако работа в театре не всегда доставляла одну радость. Были и огорчения — трудные поиски актеров, работа с ними, горькие переживания, когда что-то не складывалось…
Сложнее всего дело обстояло с мужчинами. Профессиональных актеров насчитывалось всего трое, любителей найти было трудно. Но все же понемногу потянулись в театр и мужчины. Появился среди нас старый мой знакомый по Пудожстрою — Михаил Александрович Соловов, бывший механик со «Штандарта».
Увы, нельзя сказать, чтобы он отличался актерским дарованием. И это странно — ведь в жизни он был прекрасным рассказчиком. А сцена — как гипноз — сразу сковывала и парализовывала его. Федор Васильевич не жалел времени, чтобы поработать с ним. К сожалению, результатов не было. Но даже неудачи, которые Михаил Александрович переживал с большим огорчением, особенно когда приходилось его «снимать с роли», не могли повлиять на его стремление жить театральной жизнью, делать для театра хоть что-нибудь, быть хотя бы осветителем или создателем всевозможных эффектов — «грома», «молнии» и тому подобного. И тут он был на высоте!
Он проявлял максимум изобретательности и со знанием дела эксплуатировал и обслуживал технику. В общем, оказался весьма полезным и нужным членом нашего театра!
И сколько было у нас таких помощников, которых никогда не видели зрители, которым не доставалось ни аплодисментов, ни оваций! Правда, они щедро вознаграждались всеобщей нашей любовью. Только мы — актеры и постановщики — знали, сколько бессонных часов после длинного утомительного рабочего дня было отдано театру — единственному дыханию «вольной жизни», любимому до самозабвения, до фанатизма!
…Вот наш бессменный суфлер — лагерный бухгалтер Лайма Яновна.
Лаймдотта — в переводе с эстонского «фея света»… Даже в дни квартальных или годовых отчетов, когда вся финчасть сидела ночами напролет над своими бухгалтерскими книгами, Лайма Яновна вырывалась на два-три часа к нам на репетицию в клуб. С красными, опухшими от бессонницы глазами, протирая на ходу запотевшие очки, вбегала она на сцену, взволнованная, извиняющаяся: «Опоздала, да? Никак не могла вырваться…» — и тут же принималась суфлировать, едва ли не наизусть — ведь она была единственным и постоянным суфлером.
Ах, Лайма Яновна, Лайма Яновна!.. Так ясно вижу я ваше милое бледное лицо с близорукими, сощуренными глазами, ваши светлые, тщательно подобранные волосы, уложенные валиком, — вся вы такая светлая, тихая — недаром «фея света»…
Никак не могла понять Лайма Яновна и до конца жизни, вероятно, недоумевала: каким образом муж ее — революционер и старый коммунист, директор совхоза, не положивший себе в карман ни одного совхозного рубля, хотя совхоз рос и богател год от году, — вдруг оказался предателем и изменником родины — той самой родины, за которую сражался, которую горячо и преданно любил?
Но в НКВД ей, Лайме Яновне, доказали это как дважды два: его собственные ужасные признания читать давали и ее обвинили в том, что она, зная о его измене и вредительстве, молчала, укрывала, не донесла…
«Стрелять надо таких гадов!» — кричали ей в НКВД.
И где он теперь? Жив или расстрелян?
И в каком детдоме живет теперь ее маленькая Илга? Хорошо ли ей там? Расчесывает ли ей кто-нибудь ее длинные мягкие волосы — ведь она сама еще не умеет… А может быть, и отрезали ее белые косички? И скоро ли выучится она грамоте, чтобы написать письмо маме? Илга, Илга… Маленькая голубоглазая девочка…Только ведь подумать!
Из всех фанатиков нашего театра мне больше всех запомнилась наша тетя Оля — самая преданная и постоянная помощница во всем, что требовало прилежного труда и заботы.
Тетя Оля — крестьянка из-под Тамбова, так и не удосужившаяся за всю жизнь научиться подписывать свою фамилию. «Да за работой-то неколи было», — добродушно объясняла она. Но сколько доброты, благожелательности к людям, сколько поэзии жило в ее душе!
Один раз в жизни довелось ей увидеть необыкновенное, чудесное зрелище — как на утренней зорьке играет солнышко, такое увидать дано далеко не каждому (вроде «зеленого луча» у моряков). Вышла она спозаранок на крылечко — свиньям месить, глянула в небо, — да так и обмерла!.. «Солнышко-то, солнышко по-над лесом так и ходит, так и катается — и туда, и сюда, ну словно жеребеночек на лугу! И всяким-то светом светится — то вроде красно, то вроде зелено, то золото чистое!..» — все еще статная, дородная, хоть и в летах, показывает она руками и всем туловищем поворачиваясь, как ходит и катается по-над лесом солнышко — высоко, и туда, и сюда…
А бывало, ночью к тете Оле наведывался и лешак — весь черный, лохматый, а все равно — пятипал. И подбирается к ней, подбирается, норовит ухватить. И беда, если вовремя не проснешься, не успеешь креста сотворить: так и хватит, да за бедро, так и оставит пять синяков от его пятипалой проклятой лапы!
— Да что гуторить — уж тут, у нас в бараке, и то — прихватил! — И тетя Оля, простодушно задрав подол, показывает всем следы, оставленные у нее на бедре «лешаком».
Отсиживает свой срок тетя Оля за… ворота — будь они неладны!
Была она солдаткой еще с Первой мировой. Осталась с двумя махонькими девчонками. Но была молода, физически крепкая, никакой работы не боялась. Нового мужика в дом брать не хотела. Девчонок сама подняла, в школе выучила и «взамуж» неплохо отдала, только вот что не в своей деревне.
Так и осталась одна — бобылихой. Но жила ничего себе, при лошадках. Хату-пятистенку еще до Мировой с мужем поставили. Жила да и жила. А тут на тебе: коллективизация.
Записали в колхоз. Лошадку забрали, ну да хрен с ей, в колхозе на трудодни дают, так и лошадь-то ни к чему. Пятистенку тоже отобрали — под школу. Ребятни-то народилось — в старой не уместиться. Ну, тоже не жаль. Если по правде рассудить — ну на кой ей, бобылихе, пятистенка? Пущай в хате робята учатся. Утеплила себе сараюшку, осталась при доме жить, и приставили ее при школе сторожихой — печи топить, полы мыть, звонки давать. Очень даже способная работа, а трудодни в колхозе пишут. С ребятишками во дворе весело, не увидишь, как и день пройдет.