Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но если он сунется с ней на телевидение, все сразу всплывет!
— Не сразу. Сразу будет только скандал. Опровержение от Ющенки или Тимошенки — мол, украинские силы только готовятся к посылке в Афганистан, заявление экспертов, что такое нападение невозможно, и все это время непрерывная истерика в прессе и на всех каналах. Именно этого, в конце концов, ему и хочется. Пока будут разбираться, что к чему, много воды утечет, злость перегорит… Митя, вы же знаете, переменчив. К этому времени разъяснится история с Аскольдом, там уже многое продвинулось в Москве, обнаружились виновники. Вообще, может быть, Дир сам сюда мчится, чтобы успеть провернуть дело до освобождения Аскольда. Одним словом, мы похороним под этой мишурой чудовищный замысел Дира Сергеевича.
Кривоплясов поглядел на Патолина очень внимательным взглядом:
— То есть вы хотите выставить Митю дураком?
— Дурак, по–моему, лучше, чем убийца. Он сам еще потом нам спасибо скажет. Неужели, чтобы поддержать его бредни и притязания на значимую роль в истории, в самом деле позволить расстрелять несколько десятков человек?!
— Молодой челове–ек… — вздохнул неопределенно Кривоплясов.
— Что вы хотите сказать? — напряженно улыбнулся Патолин.
— Ничего.
— Вам и не надо говорить. Только промолчать, если начнутся вопросы с его стороны.
— Думаете, я сумею? — засомневался Кривоплясов.
Кастуев нервно кашлянул и предложил:
— Можно, конечно, напиться или притвориться пьяным, пролежать пару дней в пещере.
Кривоплясов отрицательно мотнул головой:
— Если выпью, точно проболтаюсь. Лучше я уеду, молодой человек, как вы и предлагали.
Кастуев и Патолин обнадеженно переглянулись.
— Не хочу я влезать во все это дерьмо.
Кастуев всплеснул руками, давая волю восточному темпераменту:
— Разумеется, не надо, не надо предавать друга!
— И не стоит поддерживать друга, если его намерения преступны, — поддержал Патолин. И добавил: — Вы бы разрывались, пытаясь сделать выбор. А это очень тяжело, и даже мучительно.
Кривоплясов вдруг закашлялся, мешая кашель с нездоровым смехом.
— Только не надо из меня Гамлéта лепить. — Ударение он, естественно, поставил на букве «е». — Уеду–уеду, сейчас же уеду. Машину дадите?
— Конечно! — Кастуев опять воздел руки.
— И денег. Денег у меня нету. Тут мне полагались одни харчи.
— И денег, — кивал, соглашаясь на любые условия, Патолин.
Кривоплясов встал, снова зевнул и убрел в пещеру — видимо, собирать пожитки.
Кастуев перекрестился. Патолин с усмешкой достал бумажник из нагрудного кармана своего комбинезона — здесь все были одеты по–военному — и проверил, сколько осталось денег.
— Пойдем поторопим Кляева, — сказал он, засовывая бумажник обратно.
Нестор Икарович все еще писал, скорчившись, держа блокнот на коленке. Выяснилось, что слово «записка» он подразумевал в научном значении и теперь готовил целый аргументированный отчет в адрес Елагина. Ему важно было убедить майора, что ни одна денежная бумажка не потрачена зря.
В разгар лингвистических экзерсисов прибыл друг Кляева Тахир, по обыкновению, загадочно и нехорошо улыбающийся. Прямо–таки воплощенное восточное коварство. В данном случае он был очень кстати, ибо взял на себя все хлопоты по вывозу Нестора Икаровича на «большую землю». Вместе с основными научными материалами. Можно было сэкономить экспедиционный джип. Наблюдая за погрузкой манаток экспедиции в потертый «паджеро» рустемова брата, Кастуев протирал все время потеющую ямочку на подбородке и рассуждал:
— Что–то тут не так, не нравится мне все это.
— Что не нравится? — раздраженно переспросил Игорь.
— Слишком ладно все складывается.
Патолин не отмахивался от него и не спорил, хотя и считал, что байки Рустема о боевом вертолете, якобы нанятом неизвестными людьми, всего лишь байки. У него хватало конкретных — не фантастических забот. Вид превращенной в блокпост метеостанции его не радовал. Ему все казалось, что достаточно одного внимательного взгляда, чтобы разоблачить эту грубую, торопливую подделку.
Всю дорогу из заснеженной Москвы в солнечный Таджикистан Дир Сергеевич и Александр Иванович были неразлучны. Сидели в транспортных креслах рядом или напротив друг друга. Ели одну и ту же еду, пили из одной бутылки. И вели длинные–длинные и, самое главное, отвлеченные разговоры. Говорил в основном шеф, начальник службы безопасности произносил ровно столько слов, чтобы было видно — он не только слушает, но и понимает, о чем идет речь. Младший Мозгалев касался самых различных тем, перескакивая с одной на другую без всякого ощутимого плана. Говорил, прислонив голову к обшивке самолета, одним глазом глядя в молоко, холмящееся за стеклом. Длинно рассуждал о ценности человеческой жизни. О том, как низко она упала в последнее время.
— Современные газетные плакальщики, идиоты, все трындят: «Как нравы испортились!» Мол, за сто рублей убивают! Да это всегда так и было! Это у Достоевского мочат с терзаниями и за три тысячи! А ведь на Руси сплошь и рядом резали и за медный крест. Убивали всегда одинаково. Эпохи различаются тем, как хоронят. Советская Россия — это территория, где валяются миллионы небрежно погребенных тел. Могила — упаковка для передачи останков личности в другую, так сказать, высшую инстанцию. А если считать, что ее, высшей инстанции, нет, то и стараться не к чему. Никто не спросит за небрежность. У нас похороны или пышные, или убогие. За гробом или идет вся страна, или никто. Лучшим — мавзолеи, рядовым — яма в безымянном поле. Нет спокойной, трезвой регулярности в отношениях с потусторонним миром. Отсюда все и растет — вплоть до трудовой этики. Как хороним, так и живем.
Елагин, слушая, вспоминал довольно часто цитируемые телевидением кадры похорон президента Кеннеди и зеленое поле Арлингтонского кладбища, попытался сформулировать мысль о том, что и у «них», в общем, то же самое: и помпа иной раз, и… Дир Сергеевич ухватился за слово «телевидение» и опять потянул в свою сторону:
— Помнишь, мы обсуждали, почему нам не жалко убитых в телесериале?
— Да, помню. Они потом воскресают в рекламе.
— Примерно так. Их не жалко, их жизнь — условность. Невозможно, например, вообразить себе кладбище телеперсонажей. Они в кадре едят, любят и ненавидят, предают и жертвуют собой, умирают и тут же воскресают. Ничто не окончательно. Жители суррогатной вечности. Телеэфир незаметно, через зрительскую привычку, распространил это свойство не только на сериальных героев, но и на героев документальной съемки. Пусть это землетрясение, вылазка террористов, цунами, главным героем события, помимо вида стихии, становится количество пострадавших. В первые часы после нападения на небоскребы в Нью–Йорке говорили, что погибло, скорее всего, несколько десятков тысяч человек, а потом уточнили: всего три тысячи с половиной — и знаешь, я был разочарован. Нет, абстрактно я за то, чтобы никто не умер, но при этом хочется полакомиться и солидной суммой потерь. Где–то тут пролегает линия разделения. Человеческая жизнь не цельное понятие, у него есть ракурсы.