Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Робин кладет яблоко на алтарь, попугай тут же пикирует со своего насеста и принимается клевать яблоко. “Птичке ням. Птичке ням-ням”.
Робин сгоняет его:
– Хватит, Элвис. Это не тебе! Хватит.
Попугай вспархивает на стул, но через мгновение возвращается. От хлопанья его крыльев с алтаря сыплются реликвии.
– Убери яблоко, – мягко говорю я. – У тебя и без него достаточно.
Вернувшись из кухни, Робин с серьезным выражением лица осматривает свой стол. Она тревожится из-за незавершенности алтаря, и я уже готова еще раз ободрить ее, когда она говорит:
– Мне бы хотелось что-нибудь и в память о Мэйбл.
Она нечасто говорит о Мэйбл, их прежней служанке, и это напоминает мне, сколь много потеряла эта девочка за столь малый промежуток времени.
– Ты можешь просто подумать о ней, – советую я.
Робин кивает, но тут же снова хмурится:
– Ну и ладно.
– Правда, все очень хорошо. Вещи не нужны, важно, чтобы ты помнила…
– Нет! Мэйбл не отняли у меня, как отняли моих родителей. Она сама решила уйти. Это совсем другое.
Как же изранена эта девочка. Исцелится ли она когда-нибудь?
– Хорошо. Что дальше? – спрашивает Робин.
Я ставлю на каждый алтарь по белой свече в стаканчике и зажигаю, мы купили их для этого случая. Свечи ароматические, и запах жасмина поднимается нам навстречу.
– Возьмемся за руки? – спрашиваю я, и Робин кивает. – Может, хочешь что-нибудь сказать?
Она бросает на меня тревожный взгляд:
– Речь?
– Не речь, нет. Просто несколько слов, от души. То, что ты хотела бы сказать о родителях.
Робин некоторое время обдумывает мои слова, потом кивает:
– Я после тебя.
– Тогда я хочу помолиться за них, – говорю я, и она снова кивает, закрыв глаза. Я глаз не закрываю, чтобы видеть, что мои слова не причинят ей еще больше боли. – Отец наш небесный, – начинаю я, – мы молимся за души твоих безвременно ушедших детей, Кита и Джолин.
Робин вздрагивает, когда я произношу имена ее родителей.
– Что с тобой? – спрашиваю я.
– Ничего.
– Что-то не так. Можешь сказать мне.
Робин молчит, и мне приходится добиваться от нее объяснений уговорами.
– Помнишь насчет честности, Робин, о чем мы условились? Я обещала тебе говорить только правду, тебе не кажется, что было бы справедливо, если бы ты тоже говорила мне правду?
Робин с тудом сглатывает.
– Просто так странно слышать, как ты произносишь их имена.
– Почему?
– Раньше никто из чернокожих не звал их по именам. Всегда говорили “baas” или “мадам”. Папе не понравилось бы. Он бы сказал, что это “наглость”, велел бы такому человеку поучиться вежливости.
В первый раз я размышляю, что подумали бы родители Робин о нашем с Эдит соглашении; что почувствовали, узнай они, что их единственного ребенка растит черная женщина, которая пользуется тем же туалетом, столовыми приборами и посудой, что и их дочь, и которая, в отличие от Мэйбл, не признает приказов белого ребенка.
Словно прочитав мои мысли, Робин спрашивает:
– Как ты думаешь, на небесах люди меняются?
– Что ты имеешь в виду?
– Как по-твоему, на небесах они забыли про цвет кожи, про невидимых червяков, которые есть только у особых людей, о том, кто тут главный, и что наглость, а что – нет?
Я понимаю, о чем Робин спрашивает на самом деле. Она хочет знать, сделали ли небеса ее родителей благодарными за то, что об их дочке заботится черная женщина, или же моя раса и в загробной жизни остается для них проблемой. Она хочет знать, делится ли небо на небо для белых и небо для черных и может ли Бог по молитве определить цвет молящегося, чтобы знать, чья молитва важна, а на чью не стоит обращать внимания.
– Мне кажется… – Я умолкаю, тщательно подбираю слова, которые ободрят ее. Этот ребенок придавлен тревогами, и я хочу хоть немного облегчить ее ношу. – Я думаю, что на небесах люди забывают все, что тревожило их при жизни. Они там счастливы, когда счастливы мы здесь. Для них важно, что происходит с нами. Все, чего хотят твои родители, – это видеть, что ты счастлива, что тебя любят и заботятся о тебе. Остальное для них не имеет значения.
Робин медленно кивает, укладывая эти слова у себя в голове.
– Может, скажешь что-нибудь сама, вместо моих молитв? – предлагаю я.
Робин кашляет, смотрит в потолок. Не найдя там вдохновения, поворачивает голову к алтарю, с которого на нее смотрят лица ее родителей.
– Мама и папа, я очень скучаю по вам. Жалко, что у меня мало ваших фотографий, иногда мне трудно вспомнить ваши лица, а когда я не могу их вспомнить, мне бывает плохо. – Голос ее срывается, и она сглатывает. – Я надеюсь, что вы еще помните, как я выгляжу, и что у вас на небе есть мои фотографии. – Девочка поворачивается ко мне за ободрением, и я киваю ей. – Я хочу, чтобы вы знали: я счастлива и обо мне очень хорошо заботятся. Поэтому вы тоже будьте счастливы. Я очень вас люблю.
Мы молчим.
– Ты будешь молиться за Номсу? – наконец спрашивает Робин.
– Да, но без слов, мысленно.
– Ладно, тогда я тоже скажу что-нибудь мыслями.
Я склоняю голову и думаю о своей дочери. Мои чувства противоречивы, и я знаю, что и молитва моя будет противоречива.
Номса, я горжусь тобой, ведь ты защищаешь свой народ и сражаешься за правду, и все же мне стыдно за тебя, ведь ты присоединилась к боевикам и собираешься причинять вред другим. Я так люблю тебя за то, что ты борец, за пламя, которое не угасает в твоей душе, – пламя, которое так многие из нас потеряли, – и все же я сержусь на тебя за твое предательство.
Я сержусь и на себя: когда я отпускала тебя в Соуэто, мне следовало быть дальновиднее. Мне следовало знать плоть от плоти своей и понимать: ты не сможешь сопротивляться призывам к оружию. И сейчас я прошу у тебя прощения за то, что я оставила тебя и не увидела опасности, которой ты не могла видеть. Прости меня, дитя мое. Прошу тебя, вернись домой.
Я говорю себе, что у меня хотя бы есть надежда. Робин знает, что ее родители не вернутся к ней никогда, ей лишь остается попрощаться с ними. Я же не стану прощаться, не предам надежды, потому что она – все, что у меня осталось. Лишь благодаря надежде бьется мое разбитое сердце.
1 августа 1977 года
Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка
Письмо подсунули под дверь.
Сидевшая на диване Робин кинулась к двери и распахнула ее. В коридоре никого не было.