Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот самооценка Гоголя: «Пушкин… мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Вот мое главное свойство, одному мне принадлежащее и которого, точно, нет у других писателей» [60].
Как же писать без «подражания естественной речи образованных людей», как использовать «неумение говорить обычно»? Как Гоголю удается «очертить пошлость пошлого человека»?
Что ж, можно предположить, что это дело внутреннее. Возможно, Гоголь выискивал пошлого человека не где-то снаружи, чтобы затем описать свои наблюдения, а наблюдал за тем пошлым человеком, какого видел в самом себе, и очерчивал его.
В своих лучших работах, на мой взгляд, Гоголь – это сразу два человека в одном: косноязычный, напыщенный, чопорный провинциал и писатель с острейшим чутьем, который наблюдает за этим провинциалом и использует его, предъявляя вовне, тонко настраивая этот голос так, чтобы получилась изысканная комическая красота.
В последние десять лет жизни Гоголь утратил дар саморасщепления. Или, скажем так, пошлый человек взял верх. Сочиняя второй том «Мертвых душ», Гоголь, маясь, ударился в мистицизм и грандиозность, принялся слать из Италии высокомерные письма с духовными советами своим высокоученым российским друзьям, тем изумляя их и даже оскорбляя. (В одном из тех писем Гоголь советовал человеку, скорбевшему по недавно скончавшейся жене: «Друг, несчастия суть, великие знаки Божией любви… Я знаю, что покойницу при жизни печалили два находящиеся в тебе недостатка. Один, который произошел от обстоятельства твоей первоначальной жизни и воспитания, состоит в отсутствии такта во всех возможных родах приличий» [61].)«Выбранные места из переписки с друзьями» Доналд Фэнгер [62] называет «глубокой, зачастую до неловкого сокровенной книгой», в которой совсем нет «того иронического критического взгляда, каким отмечены лучшие, более ранние работы Гоголя».
«Отставив комический дух, породивший лучшие его сочинения, – или оказавшись им отставленным, – пишет Фэнгер, – [Гоголь] становится все более похож на свои же карикатуры».
«О верь словам моим! – призывает Гоголь одного из своих корреспондентов. – Я сам не смею не верить словам моим» [63].
Такое могло родиться на устах одного из персонажей гоголевского сказа, но написал их сам Гоголь – и притом совершенно серьезно.
Есть в «Носе» нечто узнаваемое и жуткое. Человек теряет нечто ценное и отправляется на поиски утраченного. У кого не случалось такого кошмара? Мы ищем что-то и никак не можем найти. Возникает мир грез, в котором все нацелено на то, чтобы нас изводить. Суть такого сна – в этом вот специфическом духе неподатливости сновидческого мира.
Вот как можно в общих чертах изложить ту часть повести, которую условно назовем «Ковалев только что обнаружил свой нос и просит о помощи» (начало на стр. 9):
– Отправляется домой к обер-полицеймейстеру, не застает.
– Отправляется в газетную экспедицию, где его не понимают и досаждают ему.
– Отправляется к частному приставу (не к полицеймейстеру), где его обижают.
– Отправляется домой, рассуждает, что во всем виновата штаб-офицерша Подточина, и она, как ему кажется, «колдовка».
– Приходит полицейский чиновник, приносит нос.
– Нос не встает на свое место.
– Ковалева посещает врач, нос он приставить на место мог бы, он отговаривает Ковалева, пытается купить нос.
– Ковалев пишет укоризненное письмо Подточиной, та в ответном письме сообщает, что Ковалева совершенно не понимает.
Алгоритм примерно таков: Ковалев пробует поступить разумно и всякий раз получает неудовлетворительный отклик извне.
С обер-полицеймейстером они разминулись, чиновник в экспедиции понимает его превратно, частный пристав задевает за живое, врач дает бестолковый совет. Ковалев обращается по адресу, просит о помощи правильных людей (держится так, как если бы все эти люди могли ему помочь), и все совершенно любезны (не считая частного пристава, грубого в приемлемых пределах, если учесть, что по званию он старше Ковалева). Эти люди произносят правильные слова (выражают обеспокоенность и сочувствие, радушны и пытливы, желают помочь или, по крайней мере, изобразить участие), но помочь не могут, потому что пока что не оказались внутри этого дурного сна, в каком оказался Ковалев, кошмара, который способен принять множество очертаний: нос-то носом, но это может быть утрата руки, или здоровья, или источника пропитания, или жены, или ребенка, или рассудка. Мир полон кошмаров, все они только и ждут того, чтобы с нами приключиться, но люди, к которым Ковалев обращается, в это не верят – или не верят покамест, как и мы с вами; они считают, что этот кошмар – исключительно Ковалева (уникальный, диковинный, стыдный), а не предупреждение о том кошмаре – грядущем и неизбежном – какой рано или поздно настигает всех и каждого.
Да и вообще не их это дело. Каждый остается строго в границах дозволенного им и предписанного системой, которую они составляют. Эта система (их общество) создана для нормального действия; она неспособна помочь человеку со столь необычной потребностью, как у Ковалева. (Их отклики до странного сдержанные, словно Ковалев потерял не нос, а чемодан.)
Итак, все идет нормально, пусть кто-то потерял нос, увечных нищих дразнят на паперти, невинные узники гниют в застенках царизма, дети голодают, а богатые танцуют на изысканных балах, – можно было б перечислить сотни других несправедливостей того вымышленного Петербурга 25 марта 1835 года – или в любой другой день в любом настоящем городе, несправедливостей, которые, с нашего молчаливого согласия, продолжатся, потому что устранение их находится за пределами разумно ожидаемого.
Чтобы вычленить, в чем именно состоит этот дух неподатливости гоголевского мира, сосредоточимся на всего одном из разговоров Ковалева (с чиновником в газетной экспедиции, стр. 10–14).
Ковалев, пряча под носовым платком место пропажи носа, сообщает, что хотел бы разместить объявление. Он говорит не «У меня пропал нос», а эдак лукаво / застенчиво: «Произошло мошенничество или плутовство». Не нос он ищет, который прежде находился у него на лице, а «подлеца», кем нос теперь стал (то есть нос со своим отдельным умом). Упирает Ковалев не на то, что у него пропал нос, а на то, что нос оскорбил его, покинув лицо и став кем-то, – кем-то выше Ковалева, кто не являет должного уважения и кого необходимо поймать и образумить.
Чиновник спрашивает его имя. Ковалев отказывается его сообщать. Чиновник не возражает. (Зачем тогда спрашивал?) Чиновник не понимает Ковалева, решает, что Ковалев ищет сбежавшего холопа. (В этом кошмаре мы все дальше отплываем от исходного дела, за которое взялись.) Но чиновник все же худо-бедно понял – или во всяком случае Ковалев принимает его оплошность с небольшой поправкой: сбежавший имеется, да, но это нос. Чиновник слышит неверно и видоизменяет свое недопонимание сообразно обстоятельствам: «И на большую сумму этот господин Носов обокрал вас?» Ковалев вновь поправляет его: «Нос, мой собственный нос пропал неизвестно куда». Чиновника это не потрясает. Впрочем, ему все же нужны дополнительные сведения: «Я что-то не могу хорошенько понять», – говорит он миролюбиво.
Ковалеву необходимо отыскать свой нос не по очевидным причинам (это его нос, и точка), а потому, что пропажу этой части тела невозможно скрыть и… ну, вы же понимаете, он