Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый ученик Фридрих Зюдхаус, папаша которого в прошлом нацист, а теперь прокурор, что-то вполголоса сказал. Теперь же он встает и громко говорит:
— Я считаю, что бывший концлагерь — неподходящий объект для экскурсии.
— Это не экскурсия, дорогой Зюдхаус.
— Господин доктор, прошу вас, не называйте меня постоянно дорогой Зюдхаус.
Голова первого ученика наливается кровью.
— Извините. Я не хотел вас обидеть. Сегодня ночью я прочел в «Валленштейне»[92]: «В битве при Штральзунде он потерял двадцать пять тысяч человек». После этого я не мог уснуть. Меня не покидала мысль: что это значит? Он потерял? Разве эти двадцать пять тысяч принадлежали ему? Двадцать пять тысяч человек — это двадцать пять тысяч жизней, двадцать пять тысяч судеб, надежд, страхов, любовей, ожиданий. Не господин Валленштайн потерял двадцать пять тысяч человек, а двадцать пять тысяч человек умерли, — говорит доктор Фрай, хромая взад-вперед по классу. — Они оставили своих жен, детей, невест, свои семьи! Двадцать пять тысяч — представьте себе только, сколько это! Сколько из них умерло не сразу, сколько из них испытало боль — сильную и долгую. Кроме мертвых, наверно, было еще и много покалеченных: с одной рукой, с одной ногой, с одним глазом. Этого вы не найдете ни в учебниках истории, ни у Шиллера. Об этом вообще нигде ничего не говорится. Нигде не говорится о том, как выглядел концлагерь Дахау и как он выглядит сегодня. Вам придется привыкнуть к тому, что у меня свой метод преподавания истории. Тот, кто не хочет, может не ехать. Пусть поднимает руку.
Я оглядываю класс. Ной поднимает руку. Кроме него — больше никто. Даже Зюдхаус.
Тот сел на свое место. Видно, что его «разбирает псих», как любит выражаться Ханзи. Лицо его полыхает. От бешенства. Ясно, будь мой папаша старый нацист, у меня бы тоже лицо полыхало. Собственно, этот Зюдхаус должен вызывать скорее жалость. Ведь человек — продукт своего воспитания.
— Вы не хотите ехать с нами, Гольдмунд?
— Нет. Я попросил бы вас разрешить мне остаться здесь.
Доктор Фрай смотрит долгим взглядом на Ноя, родители которого погибли в газовых камерах Освенцима. Ной спокойно отвечает ему взглядом.
— Я понимаю вас, Гольдмунд, — произносит наконец доктор Фрай.
— Я знал, что вы меня поймете, господин доктор, — говорит Ной.
Доктор Фрай обращается к остальным:
— Итак, решено. Гольдмунд не едет. Мы выезжаем пятнадцатого в девять часов утра.
И тут Вольфганг начинает аплодировать — Вольфганг, сын военного преступника.
— Что с вами, Хартунг?
— Я нахожу, что вы великолепны, господин доктор.
— Я запрещаю всякого рода выражения симпатии, — говорит тот.
И вот теперь я рассказываю обо всем этом Верене в нашей башне.
Вдруг она начинает улыбаться.
— Пятнадцатого? — спрашивает она.
— Да.
— И шестнадцатого вы, стало быть, будете в Мюнхене?
— Да. А семнадцатого мы едем назад. А что?
— Только что я сообщила тебе плохую новость, а теперь у меня для тебя хорошая. Шестнадцатого я буду в Мюнхене. Одна!
— Что?
— Один друг моего детства женится. Манфред — я хочу сказать, мой муж, — Терпеть его не может. Этот друг просил меня быть одним из его брачных свидетелей. Бракосочетание состоится в девять часов. И если Дахау рядом с Мюнхеном, то вы вернетесь туда где-то после обеда.
— Да.
— Ты приедешь ко мне… в гостиницу… У нас будет полдня… вечер… и ночь, целая ночь!
Я судорожно сглатываю. Я всегда так делаю, когда сильно волнуюсь.
— Через четыре дня, Оливер! В Мюнхене! В городе, где нас никто не знает! В городе, где нам нечего бояться! Без спешки! Масса времени!
— Да, — говорю я сдавленным голосом.
Она снова рядом со мной, обнимает меня, снова смотрит в глаза и шепчет:
— Я так рада…
— И я тоже.
Мы еще раз целуемся. Так же, как и до этого. Так же, как мы, наверно, будем целоваться всегда. Потому что это любовь.
Во время поцелуя, когда все вокруг начинает кружиться — стропила, подпирающие крышу, стенные проемы, хлам вокруг нас, все, все, все — я вдруг думаю: Верена и концлагерь Дахау. Концлагерь Дахау и Верена.
Чудное сочетание, не находите? Дурной вкус, не так ли? Жутковато, правда?
Я скажу вам, что это такое.
Это любовь в году одна тысяча девятьсот шестидесятом от Рождества Господня.
В следующие двадцать четыре часа я совершаю три роковые ошибки. Все три из них будут непоправимы. Каждая из них будет иметь свои последствия, тяжкие последствия. И я буду вести себя как последний идиот — я, который всегда мнил себя таким молодцом.
Но все по порядку.
Верена опять первой покидает башню. Я выжидаю пять минут и затем следую за ней. Выйдя из каменных руин и пройдя около ста шагов, встречаю идущего мне навстречу господина Лео, Верениного слугу, — маленького, сухопарого, высокомерного и самоуверенного. С ним боксер Ассад, которого он выгуливает. На этот раз Лео одет в серый потрепанный костюм и рубашку с сильно заношенным галстуком.
— О, добрый день, господин Мансфельд!
Он преувеличенно низко кланяется.
— Добрый день.
— Наверное, осматривали старую башню?
— Да.
— Древняя постройка. — Сегодня у господина Лео грустный вид. Его лицо выглядит еще более длинным и гладким, губы — как две тонкие черточки. — Говорят, ее построили еще древние римляне.
— Да, мы это проходили в школе.
Он вздыхает.
— Почему вы вздыхаете, господин Лео? (А вдруг он видел Верену?).
— Вот вы говорите, господин Мансфельд — тихо, Ас-сад, тихо! — вот вы говорите: «Проходили в школе». Вы учитесь в дорогом частном интернате, господин Мансфельд. А я, пардон, пожалуйста, если говорить об учебе, закончил лишь народную школу. Мои родители были бедняками. А я так жаждал знаний. (Он так и сказал: «Жаждал!» Люди порой говорят просто забавные вещи!) Поверьте, я несчастный человек, господин Мансфельд. Даже сейчас — в мои сорок восемь — мне хотелось бы чего-нибудь еще добиться. Ну, хотя бы где-нибудь на селе открыть свою гостиницу или ресторанчик. Не очень-то приятно быть слугой! Можете мне поверить!
Чего нужно от меня этому скользкому типу?
— Охотно верю, господин Лео. Однако мне пора…
Но он удерживает меня за рукав. Он пытается придать своим глазам выражение озабоченности. Но это ему не удается. Его глаза остаются такими, как всегда, — серыми, рыбьими, холодно-ледяными, коварными. Я уже говорил, что бывают моменты, когда я точно знаю, что будет дальше, что скажет, что сделает тот или иной человек. Теперь у меня один из таких моментов.